– Зачем же дарила такую важную вещь? – привычно подыграл Лев Минеевич.
– К тому времени все у них кончилось. Он к жене вернулся.
– Не помог, значит, приворот?
– Отчего же не помог? Помог. Просто ей надоело держать его силой воли. Устала она. Да и пил он сильно. Как приходил – так она сразу бутылку на стол. Без этого он и говорить-то не мог.
– Да-а… – протянул Лев Минеевич, про себя усмехаясь. Он-то давно смекнул, что именно за бутылкой и приходил великолепный кавалер, которого излечили потом в больнице Ганнушкина и от любви и от водки с помощью инъекций.
В Верином изложении это, правда, звучало так: бедняга не вынес семейной жизни и угодил в психиатричку, откуда вышел настолько сломленный, что даже пить бросил.
– Вот и говорите после! – заключила Вера Фабиановна.
– Чего уж тут говорить, – несколько двусмысленно согласился он. – Скажите мне, Верочка, лучше, какая тайна особая скрыта здесь? – Он двинул подбородком в сторону покрытого гобеленом сундука, на котором свернулись клубком уже две кошки: Моя египетская и еще какая-то, имя которой забылось. – Вы давно уж обещали, да все как-то… – Лев Минеевич неопределенно помотал рукой.
– Не знаю. До конца так и не знаю! Эту тайну отец унес с собой. Вы ведь хорошо знали моего отца, Лев Минеевич?
Он закивал, скорбно опустив уголки рта.
– Вы же помните, какой это был необыкновенный человек?! Он так много ездил! Был в Египте, Мексике… Он никогда не рассказывал мне об этой вещи. Все обещал, обещал, но так и не успел. Ему постоянно не хватало времени. Ученые занятия, чтение старинных инкунабул на разных языках… Но при всем при том он очень любил людей и был необыкновенно обаятелен. Его живой, истинно галльский ум… Не правда ли, у него был настоящий галльский ум?
– Еще бы! Он ведь француз!
– Наполовину, Лев Минеевич, только наполовину. По отцу. Вообще-то наша фамилия Пуркуа де Кальве. Но дед – он был таким демократом, тогда это считалось модным – решительно отбросил де Кальве. «Почему, – спросил он, – де Кальве? Пусть будет просто Пуркуа, раз мы живем в России». Возможно, он уже тогда предвидел революцию.
– Какую?
– Ну, декабристов там, пятый год, – небрежно махнула ручкой Вера Фабиановна, которая была отнюдь не сильна и истории. – Не в этом дело. Просто отцу никогда не хватало времени на меня. Вы же знаете?
Лев Минеевич опять прижал руку к сердцу и, закрыв глаза, поклонился. Он отлично знал, как порхала по балам очаровательная Верочка Пуркуа и как однажды сбежала она, так и не окончив гимназии, с актером Чарским, подвизавшимся в странствующих труппах на амплуа героя-любовника. Но Верочка, на которой он зачем-то женился, оказалась его последней ролью. Об этом ползли тогда какие-то глухие слухи, но толком ничего не было известно. Верочкин побег вызвал, конечно, громкую сенсацию, но что значил он в сравнении с последовавшей вскоре за ним революцией? Право, все знакомые и родные быстро забыли даже о Верочкином существовании, как, верно, и она забыла уже о своей юности, легко мешая теперь быль с небылицей. Чарский же не то спился, не то повесился, а может, и вовсе был расстрелян каким-нибудь «батькой». Верочка возвратилась в родной дом только в двадцать третьем году. Она быстро пришла в себя после бурных и неустроенных лет. Еще больше похорошела и вскоре сделалась широко известной в районе Столешникова и прилегающих улиц, где, как известно, гуляла тогда вся нэпманская Москва. Последний представитель захудалого дворянского рода Пуркуа де Кальве умер год с небольшим спустя после возвращения дочери. С ним случился удар – недуг, почти наследственный в этой семье, – который лишил его дара речи и возможности двигаться. Лев Минеевич случайно был при этом. Он-то и вызвал «скорую помощь», сбегал за докторами, достал сиделку.
Сознание вернулось к больному только на пятый день. Он что-то мучительно пытался сказать, глаза его молили о чем-то, но лицо оставалось неподвижным, как гипсовая маска. Через неделю он умер. В доме в этот момент никого не было. Первой нашла его женщина, которая приносила молоко и возилась со стиркой. Она подняла шум, вызвала милицию, потом кто-то отыскал Верочку.
Когда она вбежала в квартиру, то застала странную сцену. В столовой толпились какие-то люди. Бледный милиционер что-то втолковывал пьяному дворнику. Она вбежала в комнату отца и замерла в дверях. Голова его была запрокинута. Черная, халдейским клинышком бородка воинственно поднята вверх. Эту даже в смерти прекрасную голову окружал венец из пяти кошек. Осиротевшие животные, подняв хвосты и выгнув спины, жалобно мяукали.
За квартирой Пуркуа утвердилась нехорошая репутация. Вера Фабиановна сначала думала выбросить кошек на улицу, но и ей они внушили какой-то суеверный страх.
Постепенно она привыкла и полюбила эти загадочные существа, о которых так хорошо сказал Бодлер:
С тех пор у нее не переводились кошки. Как она уверяла, это была наследственная черта.
Сколько лет минуло с тех пор…
Теперь и Лев Минеевич, вспоминая мучительную немоту в глазах парализованного, думал, что тот хотел тогда сообщить нечто необыкновенно важное, но не успел. Воспоминания вспыхивали, как солнечные блики на туманной реке. Вспышки, вспышки – отдельные, несоединимые… Может, и вправду необычный этот человек, который раньше был управляющим каким-то поместьем, а потом сделался антикваром, предавался таинственным ученым изысканиям? Может, и намекнул он дочери о важной тайне, да только не нашел времени рассказать все до конца? Сначала занят был, потом болезнь обрушилась – не успел.
Многое порассказала Льву Минеевичу Вера Фабиановна за долгие годы. В том числе и такое, чему поверить было никак невозможно хотя бы потому, что противоречило собственным Льва Минеевича наблюдениям. Но Вера Фабиановна так часто повторяла свою версию тех давних событий, что постепенно они стали представляться совсем по-иному.
Вот и теперь, слушая монотонную, но убедительно вкрадчивую речь Веры Фабиановны и упорно борясь с дремотой, Лев Минеевич не находил в себе сил проконтролировать рассказ о завещании Пуркуа собственной памятью. Туманная река этой памяти лениво поблескивала глянцевитыми вспышками, и Лев Минеевич не хотел окунаться в нее. Было холодно, да и лень.
– Он часто говорил мне: «Веруся, это дело предстоит довершить тебе. Я не успею». Помню, возвратясь из Александрии, он привез ожерелье, составленное из главных богов. Вот это. – Она махнула рукой на туалетный столик. – Да вы знаете его.
Лев Минеевич прекрасно знал это голубое ожерелье, но знал он и то, что Верин отец никогда не был ни в Египте, ни в Мексике, ни даже в Париже, откуда происходил корнями и куда каждый год ездил погулять какой-то бывший его хозяин.
Но так убаюкивающе сверкала, так вкрадчиво рокотала вода (или это Верочка что-то говорила?), что увидел Лев Минеевич, как высокий седой человек с черной бородкой клинышком стоит возле большого белого парохода и следит за носильщиком, перевязывающим ремнем его чемоданы. А рядом – тоненькая гимназисточка с атласным белым бантом, который едва удерживает толстую, несколько раз сложенную русую косу. Человек раскрывает ручной саквояж и, лукаво улыбаясь, медленно вытягивает оттуда синие, сверкающие на солнце бусы…
– «Здесь не хватает только фигурки, – как-то сказал он. – Бога Анубиса, у которого голова шакала. Когда она найдется, мы узнаем все».
– Как так «найдется»? – чуть встрепенулся заклевавший было носом Лев Минеевич. – Она потерялась?
– Я дословно передаю вам его слова. Так он ответил мне на мои расспросы. «При чем здесь это ожерелье?» – спросила я его. «Ни при чем, – ответил он. – Просто фигурка Анубиса – это знак причастности к тайне». Он еще сказал, что есть много других знаков, но нас они не касаются. «Мы все узнаем в назначенный срок» – так всегда говорил он, когда я начинала слишком надоедать расспросами.
– Что же, он и сам всего не знал?
– Он? Он, я думаю, знал. Просто не хотел мне раньше времени говорить, ведь я была тогда еще так