— Но это же чертовски трудно — носить доски на такую высоту.
— Зато ему потом будет хорошо. Идя в столовую, мы каждый раз лезем на сопку, а он пройдёт по седловине и сразу спустится прямо на кухонный двор. И живёт выше всех. Чем плохо? Ради этого стоит претерпеть. Ему ведь придётся сколачивать настил прямо на месте. Такую же махину на сопки не утащишь… Кстати, Александр Матвеевич, вы-то уже устроились?
— Ребята настил сколачивают, — ответил за Неймарка старшина водолазов.
— Долго копаетесь, — попенял ему Астахов. — Надо помочь профессору. Он хочет жить рядом со своим павильоном у моря. Туда можно свезти доски на грузовике.
— Будет сделано. Уже достали рулоны пластика.
— И правильно, не на месяц приехали. Надо, чтобы всё было удобно и хорошо. Завтра вроем столбы и проведём в новые палатки свет… Но палатки — дело временное. — Астахов вновь повернулся к Светлане. — Нужно строить дома. Люди не должны терпеть неудобства. Здесь ведь идеальные условия для работы. Можно работать и думать о науке все двадцать четыре часа. Но для этого необходимо обеспечить людей удобным жильём и избавить от всяких забот о еде.
— С едой проблемы? — поинтересовалась Рунова.
— Готовит у нас постоянная повариха, которой помогает очередной дежурный. Но как готовит? Конечно, сытно и довольно вкусно, но однообразно. Что там ни говори, а вермишель с мясной тушёнкой хоть и хороши для водолазов, но могут осточертеть. И витаминов мало. Мы уже взяли на работу молодого выпускника кулинарного училища, остаётся организовать регулярное снабжение фруктами и овощами, хотя с этим труднее… У нас даже телефон будет в каждой палатке. Завтра привезут коммутатор на десять точек.
— У вас какая рабочая неделя? Пятидневка или шестидневка?
— Семидневка. Надо ловить золотые денёчки моря. Да и разве работа здесь не отдых? К нам рвутся сильнее, чем на любую туристскую базу. Лучшее в мире море, богатое, рыбное, акваланги, лодки.
— А настоящей работе это не мешает? — спросила Рунова.
— А это и есть настоящая работа, — убеждённо заметил Беркут.
— Правильно! — одобрил Астахов. — Всё регулируется само собой. Здесь же каждый человек на виду. Очень быстро начинается дифференциация. Мы никому не мешаем лодырничать. Просто такой “турист” уже не сможет приехать к нам на следующее лето. Наука, как и искусство, не терпит принуждения. Уже сама причастность к ней должна быть высшим вознаграждением за труд… Примерно по таким принципам за два сезона у нас сформировался коллектив. Новеньким же не остаётся ничего иного, как или влиться в него, или уехать отсюда с осенними штормами навсегда. А где ещё можно найти такое море, такие условия для работы? Судите сами, нужны ли нам выходные?
— Ну, а всякие личные дела? — Ощущая приятное головокружение, Светлана отодвинула заботливо наполненный стакан и встала из-за стола.
— Каждый волен распоряжаться своим временем, как он хочет, если, конечно, от этого не страдает работа других. Поэтому любой день может стать выходным. Кроме того, у нас часто бывают тайфуны, к сожалению, конечно, тогда работа в море прекращается. Вот и сейчас, кажется, находит…
— Почему вы так думаете? — спросил Неймарк.
— Ветер переменился. Обычно, когда ветер дует с моря, погода стоит хорошая. Но если он вырвется из-за тех сопок, жди ненастья. — Астахов критически взглянул на последнюю бутылку. Вина оставалось на самом донышке, и в призрачном горении свечи оно казалось почти чёрным. — Будете, Александр Матвеевич?
Неймарк накрыл эмалированную кружку ладонью и отрицательно покачал головой:
— С меня хватит, спасибо… А вот мой брат, отставной военный моряк, судит о погоде по солнцу: “Если солнце село в воду — жди хорошую погоду, если солнце село в тучу — жди к утру большую бучу”.
— Где он плавал? — Беркут подставил свою кружку.
— На Балтике.
— Точно. У нас в Ленинграде это так, — согласился Астахов. — И на Баренцевом тоже. Здесь же всё иначе. Другая система течений, иной режим господствующих ветров… А ветер, кажется, вновь переменился.
— Циклон крутит, — убеждённо вынес приговор Беркут. — Ну что, по домам?
На том и закончился длинный-предлинный день. Светлана проспала от силы часа четыре, но проснулась совершенно отдохнувшая. Она уже не помнила, когда прежде ей так нетерпеливо и остро хотелось жить. И смеяться хотелось. Но более всего — есть. Критически осмотрев остатки вчерашнего пиршества, она нашла подсохшую корочку чёрного хлеба и с наслаждением впилась в неё зубами. “Крепкими молодыми зубами”, — подумалось ей.
Она накинула ситцевый сарафан, нашла полиэтиленовый мешочек и побросала в него алюминиевую посуду. Потом постояла, вся облитая солнцем, на веранде и вдруг, почти неожиданно для себя, спрыгнула и понеслась вниз по крутому склону, взрывая суглинок.
Опомнилась от захватывающего дух полёта сквозь ломкие папоротники только на прибрежной гальке. Здесь было тенисто и сыро. От гладких окатанных камней тянуло холодком. На баржу вели выбеленные непогодой и солнцем мостки. Но прежде чем ступить на их шаткие скрипучие доски, Светлана взглянула вниз и тихо вскрикнула, увидев у самых ног морскую звезду. Пухлая, как подушечка для игл, она застыла в кристальной воде, муарово переливаясь густой, обрызганной оранжевыми пятнышками лазурью. Море клокотало изощрённой палитрой жизни, щедро выплескивая её на берег. Среди гниющего плавника и похожей на обрезки папиросной бумаги морской травы валялись вдоль самой кромки тишайшего прибоя ржавые высушенные звёзды, хрупкие панцири ежей, хрустящие под ногой воронёные раковины с перламутровым отблеском небытия. Разделённые ничтожной пядью воды, они были так близки, жизнь и смерть, и так необратимо отличны цветами фамильных флагов. Жизнь ждала за демаркационной линией пенных кружев. В вечном омуте, притягивающем и пугающем невиданной прозрачностью. Далеко в глубину уходили неподвижные ленты водорослей, и голубоватые смутные тени мальков, изредка посверкивая жестяным брюшком, сновали вдоль борта.
Позабыв миски и кружки на берегу, Светлана перескочила на баржу, бросила на ржавый кнехт сарафанчик и ласточкой ушла в неподвижную зеленоватую глубину, пронизанную до самого дна колышущейся солнечной сетью.
Ещё не осознав ледяного ожога, она преисполнилась ликующей уверенности, что и завтра, и послезавтра — всегда не умолкнет в ней этот упоительный зов.
Плыть и знать, что молодость не кончается и всё повинуется, всё удается. Ты частица бессмертной стихии, яркая блёстка неразрывного целого, и тебя увлекает течение в ослепительный круговорот. Каждым биением пульса, всем кровотоком ты отзываешься на вечную эту игру. Ныряя до боли в ушах. Вырываясь с последним выдохом к небу. И, вне памяти, узнаешь, принимаешь, сливаешься с невыразимой той многоликостью, что настигает повсюду. Вскрик чайки, покачивающейся на неподвижно раскрытых крыльях. Полёт пузырьков из уголка твоих губ к ртутному зеркалу над головой. Скользкое касание водорослей. Горечь океанской соли. Запах йода и пены, мылко плеснувшей в лицо.
И лишь потому, что всё это есть и вечно пребудет, ты постигаешь и помнишь себя. Свои ловкие руки и плечо, рассекающее волны, длинные ноги и тела дельфиний извив.
С холодной дрожью пришло отрезвление. Когда же Светлана Андреевна спохватилась, что оставила резиновую шапочку в чемодане и её золотистую косу размочалил океанский рассол, эйфория растаяла без следа. Но осталось ощущение бодрости и, после растирания махровым полотенцем, солнечного жара в груди.
Теперь работать, сказала она себе, до беспамятства, до остановки движка.
VIII
Ночь сгорела в полёте навстречу солнцу. Помятая и невыспавшаяся, с головной болью, пульсирующей в левом виске, сошла Анастасия Михайловна с трапа в аэропорту Улан-Батора. Невиданной яркости небо едва не ослепило её. Она и вообразить не могла такую захватывающую дух беспредельность. В безвоздушной сверкающей пустоте снежно серебрились тонко прорисованные завитки облаков. И как неправдоподобно высоко были разметаны они над лесистыми, мягко очерченными зубцами возвышенностей!
В аэропорту, завивая воронками пыль, гулял сухой и холодный ветер. Но невесомые пенные шапки,