парапет и смотрит в реку. Балуются женские волосы с ночным опухшим от скуки ветерком. Очертания фигуры, если уходит Луна, сливаются с набережной.
Очнулась женщина, рядом сидит, какой-то человек. Вдвоем, человек и женщина сидят на парапете, вот человек слюнявит указательный палец и прикрыв левый глаз протирает кожицу века, открывает глаз, слюнявит палец, прикрывает правое веко и протирает, не сменяя позы и гримасы лица лысой глянцевой головы. Они сидят и сидят, а женщина еще перебирает неслышные разные слова, составляя из них новые предложения: «И вся я в этой обычной жизни укрыта впереди золотым слоем; золотой слой повторяет изгибы и выпуклости, и впадины, и вот обнаруживается снаружи еще одна женщина. И получаются три женщины: две явно видимые и Она-Вторая. Незаметно для человека я выскочу из под маски, и человек обманется, маска его надует, человек будет думать, что я на месте, рядом. При жизни у меня есть золотая погребальная маска.» Скользят словосочетания, и она еще хочет, чтобы какая-нибудь из трех ушла в лес и повесилась! Свив для этой цели своими руками веревку, потом завязала бы петлю и закрепив одним концом веревку к ветке над обрывом, упала бы с обрыва, полетела что ли.
Человек рядом считает цвирканья из скверика за рекой, вот сколько-то насчитал и протирает веки, дальше считает, насчитал, протирает веки.
В купе на двоих, в мягком вагоне в международном поезде сидит женщина, одна она едет домой.
Женщина включила ночник, потушила верхний свет, сорвала одежду, села на нижнюю полку, схватила со столика сложенный исписанный лист, повалилась боком навзничь, ткнув головой стену через подушку, принялась читать помятый лист; лист этот – последнее письмо блондина. Блондин частенько баловался письмами к женщине.
Блондин не подозревает, что его задели слова женщины о том, что он еще мал и не понимает зачем и почему он художник, а может быть, он не художник, а, предположим, остался гениальным сутенером.
Пусть и будет тем кем должно, великодушно добавляем мы. Да здравствует! новоиспеченный сутенер- гений! В конечном же итоге блондин был бы согласен на переговоры-уговоры.
Сидит и смотрит в красную стену женщина, отворилась входная дверь – это рыжий, они сегодня поедут на родину женщины в сопки. Сейчас женщина встанет и рыжий поцелует ее в шею, женщина прильнет к мужчине и скажет: «Хорошо, если я поеду одна. Представляешь, как удобно – я буду одна в купе и никому не стану мешать. Тебя я вызову, как приеду.»
Не надо описывать прощание, дорогу, встречи, ибо это уже ни мало не изменит, лучше сразу перейти к главному и посмотрим, что и как. Сама женщина не помогает нам не болтать лишнее, и не терять напрасно времени. Уже она вошла в мир, а мир в нее единственной мыслью: «Скорее бы, скорее найти то старое дерево над обрывом. То дерево, именуемое мною Кроола в те давние времена, когда я бродила с дудочкой по лесу и в сопках, и ложилась спать на древние курганы, а небо любила лучше, нежели маму и папу.»
Стоит дерево над обрывом и ветви держали воздух пропасти; женщина воткнула в край обрыва зеленую палочку и приставила к палочке зеркало из дома, так получалось, что когда бы она спрыгнула вниз, длина веревки остановит ее лицо на уровне зеркала, в последнем сознательном движении женщина уравновесится, повернется лицом к зеркалу и увидит свое настоящее лицо: она отмерила, примерила, поправила зеркало, погладила, поцеловала землю, надела петлю и сползла вниз; ее последнее лицо осветило заходящее солнце.
… когда та, встреченная мною на эскалаторе, бывшая уже готовая самоубийца: в глазах самоубийство и ничего кроме и дикие черной срамоты глаза, ради которой я могу спасти повесившуюся, дала согласие сильнее смерти: «Я согласна, уже.»
«И ты не станешь думать о самоубийстве?»
«Не буду.»
«Пойми, женщина, которая умерла сама – умерла до срока, раньше срока! Ты же берешь на себя ответственность поступка, по отношению с повесившейся! Я тебе все рассказал, тщательно, по дням, чем началось и как закончилось. Я спасу повесившуюся, если теперь ты перестанешь хотеть и думать о самоубийстве – это право ты отдаешь, соглашаясь взять обязательство не думать, женщине, которая оборвала нить сама и нарушила движение к смерти до срока и повесилась раньше времени; ей бы грозило худшее из худших, если бы я тебя не усмотрел на эскалаторе, твои никчемные глаза, твои обреченные одежды, исподлобья взгляд. В душе самоубийцы вечность! Мгновенно подумал я, а в вечном находится ушедшая!»
Женщина умерла, и лицо ее, воскресшее в ночи, в зеркале, заговорило, очерствело в страхе, ибо ночь кончилась над обрывом; закричало лицо в немом ожесточении – ибо некуда рыдать в зеркале, зеркало ограничено и надменно, и рыдать бы в тесной вымученной могиле женщине вечно, когда бы ураганный ветер не закачал повесившуюся над обрывом и не уронил зеркало, и лицо выпало в Землю.
«Посмотри, самоубийца (тише! все же бывшая, теперь! Впрочем, посмотрим, что дальше), повесившаяся умирает окончательно, успокаивается повесившаяся, находит свое место, до которого она не дотянула, до времени, оборвав нить. Она – твои мысли, самоубийца! Ты искала способы, решения самоубийства, она нашла свою смерть и способ смерти! Ее смерть – это ты! Ты – для самоубийства готовившая свою душу! Ничего теперь не бойся, живи! Добра тебе!»
Уже сделали.
Сегодня узнаю.
Эта женщина с эскалатора не сдержала слово: покончила с собой, она покончила с собой в петле в проеме окна, в заходящем солнце, спиной к небу, и лицо смотрело в зеркало шкафа в трущобной квартире, и комнату обвеивал, от алых роз в руках самоубийцы, невидимый и нескончаемо нежный запах, и глаза самоубийцы (ну, что я говорил! ведь-таки состоялась), как две пустые комнаты, покачивались, если качалось тело.
СТАРАЯ СУДЬБА, или ИСТОРИЯ С ПРЕВРАЩЕНИЯМИ
Листопад. Ночь. Дождь. Шагами тысячи людей скребутся по асфальту тысячи мокрых мертвых листьев. Шум тысячи шагов или тысячи костров.
Вновь, кроме яблок и хлеба, ничего не ел, но не в этом пустота, а вчера, вчерашний день.
Я придумал этот сюжет вчера. Память отдаляет; настойчивее и настойчивее я превращаюсь в придуманное, сюжет кипит и волнуется за окнами, трется вместе с тысячами желтых и разноцветных обломков осени.
Я шел на свидание.
Из мрака возле стены отделилась корявая, грузная старуха, завопила и сунула мне под нос кустик в целлофане. Старуха разветвленная и морщинистая. Преградила дорогу и шепчет, похожая на крысу и одновременно на рыбу.
– Купите красоту, спустившуюся с неба. Купите красоту спустившуюся! Недорого. Рубль шестьдесят копеек. Купи, пригодится!
Старуха присела слегка назад и пропустила меня, посмотрела, уткнув подбородок в грудь, и начала поворачиваться на прежнее место. Я отошел и крутанулся на носке. Смотрю в спину старухи и размышляю, а, что если дома у старушки ни кусочка хлеба, а я молодой, красивый, у меня много друзей, Марина. В кармане у меня три рубля и поступления денег не предвидится недели две. Объемная расползшаяся фигура старухи вызвала у меня физиологический приступ жалости, и я кликнул старуху.
– Бабушка, дорого! Давай за рубль, дорого!
– Нет, сынок. Купи, пригодится… Давай за рубль тридцать? Купи?
Купил за рубль тридцать.
Удивлю Марину.
Темно-серые облака ушли, большой закат занял небо и мысли. Голубое мешает розовое, и затем один цвет переходит в другой, и небо вызывает у меня желание прыгнуть туда, к нимфеточному крику солнца, забытого и облитого грязью ночи. Но, впрочем, это болезнь. Мой отец – самоубийца. И для меня, самоубийство, стало запретным и отвратительным… Я брезгую самоубийством после отцовских слезливых голубеньких глаз. Противно убивать себя.
Я ждал Марину, она опаздывала, вот и пошел погулять, перешел на другую сторону улицы, затем повернул – она.
Мы стояли через улицу, разделенные машинами, она смотрит, сощурив близорукие глаза, нежные и огромные, как две Луны с черной влажной сердцевиной. Глаза созрели давно и уже несколько перезрели, а