– Чуть позже, – говорит она. – Послушай, я расскажу свою историю, история трагична и мила.
Лицо ее, освещенное снизу, будто в желтой маске.
Я закончила медицинский институт пять лет назад. Работала в психбольнице. Специализировалась на шизофрениках. Они раздражали меня, но были несчастными людьми. Когда это случилось впервые, я заперлась в кабинете и плакала. Я плакала, может быть, в течение полугода, а затем, одному, наивному и правдивому, под два метра ростом, ввела дополнительную дозу лекарства, он сделался покойнее, правда, срок пребывания гиганта в лечебнице пришлось вначале продлить, а затем…
– Но, если бы узнали другие о твоем поступке, они бы тебя убили, или же втолковали бы что-нибудь длинному.
– Длинный совсем не соображал. И остальным я увеличила дозу. Я продолжала увеличивать дозу, ждала, что кто-нибудь, наконец, умрет, но они все жили и были спокойнее и глупее с каждым увеличением. Я прибавляла дозу в тайне от всех. Я уже подумала, что мое изобретение – прекрасное средство борьбы с индивидуальностью шизофреника. То есть, я подумала, что нашла способ лечения этих людей.
– Но все же, ты боялась?
– Боялась, и может еще и потому продолжала увеличивать дозы…
Сейчас я впервые подумал о женщине.
– Стерва! Скотина!
– Независимо от социального положения, пола, возраста они все вели себя одинаково. Никто не отличался ни от кого. Я их любила, а из страха дозу увеличивала. Ведь, они могли не понять моей любови к ним, или не успеть осмыслить, как убили бы меня, стоило им на время прозреть.
Тошнит. Но вспоминаю Бодлера: «Поэт пользуется той, ни с чем не сравнимой привилегией, что он может по собственному желанию быть и самим собой, и кем-то другим…»
Что же дальше? Она странно противна, но в ней чувствуется благородство. Мне симпатичны ее церемонность и стойкая манера отзывчивости мягкотелого, но высшего существа, и фамилия Сухово- Оболенская. Широкий рот и бесконечной доброты глаза.
И разные мужские мысли, образы возникали во рту, груди, паху. И приоткрылась дверь, и распахнулась. Вошла морщинистая старуха, одновременно похожая на рыбу и крысу, что-то шепчет, плечи ее охватывают зеленые лямки, кажется за спиной маленький зеленый рюкзачок. Впереди старой бежали две собаки, но странно бежали. Под брюхом коричневой собаки охотничьей породы бежала черная с рыжими подпалинами такса.
– Большая – Гелла. Такса – Дик. – Сказал чей-то голос.
Старуха включила верхний свет.
Старуха – мать. За плечами в рюкзачке она носит керамическую голову Гомера, она показала мне голову. Старуха – художник этих настенных картин с синими глазами, и мать этой, рядом, ненасытной, продолжения коровы.
Устал так, что голова разрывается в своих пределах, и более всего устал от тщетности. Никак не могу понять, стерва перестала быть стервой, когда ушла из лечебницы, или же стерва – это ее сущность?
Нет, не усну.
Я встал, собрался и вышел на улицу. Иду, смотрю от холода на ноги.
Поздняя ночь. Над головой тучи и Луна. На предметах дикий и вольный фиолетовый отсвет.
Посередине проспекта под фонарем стоял человек и курил. Я подошел, мы заговорили, то есть я заговорил.
– Вы, что, будете стоять до утра?
Я был уверен, что у человека безвинные голубые глаза и, вероятно, зубные протезы, он шмурыгал чем- то во рту и пускал потоками слюну вдоль десен за щеками.
– Собственно, какое ваше собачье дело!
– Будь сдержаннее, дорогой!
Подбежала из темноты собака. У нее странные глаза.
Человек обрадовался, вздохнул, подошел к собаке, склонился почтительно и засипел.
Затем отбросил окурок, заложил руки за спину, пошел, не выпрямляясь, в сторону, из которой пришел я. Ушел человек старой судьбы.
А мы?
Я и пес на дрожащих ногах, пошли в любую сторону. Всюду шумят листья, как шаги, трутся на всем асфальтовом пространстве города, зовут к себе. А, псу, наверное, ничего не кажется.
Забрызгал дождь.
Я, кажется, понял, как появился человек! Так же, как и дождь появляется. Вместе с псом мы зашли в подъезд.
Вспоминаю и обдумываю рассказанное этой, теперь прошлой стервой. Как известно, прошлое вечно.
Врачиха делала благо и гнусность сразу?
Со стороны нравственного закона внутри нас, она отвратительна (или права), по нравственному закону снаружи, она добра (или омерзительна, злодейка). А, старые, старые, с каким явным удовольствием они чихают, кашляют, храпят – да, да! по той же причине, от нежелания себя удерживать. А в детстве мы не умеем себя удерживать. От того, старость и детство схожи. Старость и детство схожи с сумасшествием. Все три сущности происходят от нежелания и неумения себя удерживать. Я видел строки, написанные 94-летним В. Шкловским, так пишет средний человек, пребывая в глубоком опьянении. Старики наслаждаются своей слабостью!
Черные шторы на окне стали темно-синие и продолжают неотвратимо синеть.
Да! толпа пинает трупы! И, если бы не старики, сумасшедшие и дети – никто бы не задумывался о последствиях и возможностях своей судьбы. Слава! сумасшедшим, детям, старикам!
Последние слова я прошептал на ухо собаке, когда присел на корточки, и обнял собаку за живот. Когда вставал, в правом кармане зашуршало. Вспомнил: записка, найденная на полу в кафе «Лира» у столика, за которым сидел Виктор.
Сажусь на полу под лампочку «по-турецки». Рядом пес устраивается. В исподнем жидком свете зеленые буквы.
Виктор рассказывает.
Мне двадцать пять лет. В восемнадцатилетнем возрасте я побывал в психбольнице. Я был призван в армию, но мать лежала при смерти, и призывная комиссия была вынуждена приостановить мой призыв, мне дали отсрочку. А военный из комиссии, доверительно шепнул при этом мне на ухо.
– Скорее умерла бы, правда!
Я переспросил.
– Вы о матери?
Когда он утвердительно кивнул головой, я всадил кулак в нос военному. Семь месяцев я провел в психбольнице, я ходил по коридору с двадцатью палатами, когда моя мать умирала от голода и одиночества. Через неделю меня выписали.
– Простите, у Вас нет двух копеек, позвонить?… Простите, Вы не дадите мне двух копеек, нет?… А… Спасибо!.. Да-да, я знаю, что еще рано! Милая, ты не знаешь, какой сегодня день? Будний или выходной?… Хорошо, до вечера…
Единственное приятное впечатление от лечебницы – я там выучил итальянский язык. В палате лежал парень, знаток пяти языков, с глубокой средней морщиной на лбу. У парня была подпрыгивающая походка и глаза навыкате. Еж – был любимым его животным, и «полиглот» любил красный цвет и обожал читать вслух строки.
Курить там не разрешалось, и мы в туалете раскуривали трубку, обычно он сидел, а я стоял, а если была необходимость, мы менялись местами. Каждый день, кроме воскресенья, нас водили в мастерские на работы, мы делали игрушечные машинки. Раз, на проволоке за спиной мы пронесли по машинке, он мне желтую, я ему красную; и потом мы с невыносимым наслаждением катали