– Поскорей бы!
Тяжело и глядеть на этот взгляд, а каково им смотреть? Среди кандальных содержатся беглые, рецидивисты и состоящие под следствием.
– Ты за что?
– По подозрению в убийстве.
– Ты?
– За кражу.
– Ты?
– По подозрению в убийстве. «По подозрению»… «по подозрению»… «по подозрению».
– Ты за что?
– За убийство двоих человек! – слышится прямой, резкий ответ, сказанный твердым, решительным голосом.
– Поселенец он! – объясняет смотритель. – Отбыл каторгу и теперь опять убил.
– Кого ж ты?
– Сожительницу и надзирателя.
– Из-за чего ж вышло?
– Баловаться начала. С надзирателем баловалась. «Пойду да пойду к надзирателю жить, что мне с тобой, с поселенцем-то каторжным?» – «Врешь, – говорю, – не пойдешь». Просил ее, молил, Господом Богом заклинал. И не пошла бы, может, да надзиратель за ней пришел – и взял. «Я, – говорит, – ее в пост поведу. Ты с ней скверно живешь. Бьешь». – «Врешь, – говорю, – эфиопская твоя душа! Пальцем ее не трогаю. И тебе ее не отдам. Не имеешь никакого права ее от меня отбирать!» – «У тебя, – говорит, – не спрашивался! Одевайся, пойдем, – чего на него смотреть». Упреждал я: не делай, мол, этого, плохо выйдет. «А ты, – говорит, – еще погрози, в карцере, видно, давно не сиживал. Скажу слово – и посидишь!» Взял ее и повел…
Передергивает поселенца при одном воспоминании.
– Повел ее, а у меня голова кругом. Стой, думаю. Взял ружье – ружьишко у меня было. Они-то дорогой шли, – а я тайгой, тропинкой, вперед их забежал, притаился, подождал. Вижу, идут, смеются. Она-то зубы с ним скалит… И прикончил. Сначала его, а потом уж ее – чтоб видела!
«Прикончив», поселенец жестоко надругался над трупами. Буквально искромсал их ножом. Много накопившейся злобы, тяжкой обиды сказалось в этом зверском, циничном издевательстве над трупами.
– Себя тогда не помнил, что делал. Рад только был, что ему не досталась… Да и тяжко было.
Поселенец – молодой еще человек, с добродушным лицом. Но в глазах, когда он рассказывает, светится много воли и решимости.
– Любил ты ее, что ли?
– Известно, любил. Не убивал бы, если б не любил…
– Ваше высокоблагородие, – пристает к смотрителю, пока я разговариваю в сторонке, пожилой мужичонка, – велите меня из кандальной выпустить! Что ж я сделал? На три дня всего отлучился. Горе взяло, – выпил, только и всего. Достал водки бутылку, да и прогулял. За что же меня держать?
– Врешь, паря, убежишь!
– Господи, да зачем мне бежать? Что мне, в тюрьме, что ли, нехорошо? – распинается «беглец». – Сами изволите знать, было бы плохо, – взял борцу, да и конец. Сами знаете, лучше ничего и не может быть. Борец – от каторги средство первое.
– Долго ли меня здесь держать будут? – мрачно спрашивает другой. – Долго ли, спрашиваю!
– Следствие еще идет.
– Да ведь четвертый год я здесь сижу, задыхаюсь! Долго ли моему терпению предела не будет? Ведь сознаюсь я…
– Мало ли что ты, паря, сознаешься, да следствие еще не кончено.
– Да ведь сил, сил моих, говорю, нету.
– Ваше высокоблагородие! Что ж это за баланду дали? Есть невозможно! Картошка нечищеная! На Пасху разговляться, – и то рыбу дали!..
Мы выходим.
– Выпустите вы меня, говорю, вам…
– Ваше высокоблагородие, долго ли?.. Ваше…
Надзиратель запирает дверь большим висячим замком.
Из-за запертой двери доносится глухой гул голосов.
Корсаковская кандальная тюрьма – одна из наиболее мрачных, наиболее безотрадных на Сахалине.
Быть может, ее обитатели произвели на вас не только неприятное – отталкивающее впечатление?
Милостивые государи, вы стоите рядом с человеческим горем. А горе надо слушать сердцем.
Тогда вы услышите в этом «зверстве» много и человеческих мотивов, в «злобе» – много страдания, в «циничном» смехе – много отчаяния…
По грязному двору кандальной тюрьмы мы переходим в «отделение исправляющихся».
Вольная тюрьма
Люди на работах.
В тюрьме остались только староста, «каморщики», то есть уборщики камер, парашечники, – вообще «чиновники», как их насмешливо называет каторга.
Метут, скребут, чистят, прибирают.
Везде белят.
Из ельника делают очень живописные узоры и убирают ими стены.
Ждут приезда начальства, – и, конечно, тогда тюрьма не будет иметь того вида, какой она имеет теперь в своем обычном, повседневном, будничном уборе.
Вольная тюрьма – и Корсаковская, и всякая другая на Сахалине – производит впечатление просто- напросто ночлежного дома.
Очень плохого, очень грязного, где собираются самые подонки городской нищеты.
Где никто не заботится ни о воздухе, ни о чистоте, ни о гигиене.
Пришел, выспался – и ушел!
– Пропади она пропадом!
Грязные, тусклые окна пропускают мало света.
Нары – посреди каждого «номера» – скатом на две стороны. Нары вдоль стен.
Грязь – хоть ножом отскабливай. Мылом никаким не отмоешь.
Когда моют полы, поднимают одну из половиц, и грязь просто-напросто стекает под пол.
Мы застаем как раз такую картину.
– Ах, свиньи, свиньи! – качает головой смотритель, словно в этом виноваты одни «свиньи».
Пробую палкой – палка чуть не на пол-аршина уходит в жидкую грязь в подполице.
На этом-то болоте из грязи стоит тюрьма. Этими испарениями дышат люди.
– Очень, очень скверная тюрьма! – подтверждает смотритель. – Теперь еще ничего, только сыро. А зимой – холод.
Скверно, очень, очень скверно.
Почти во всякой тюрьме, в каком-нибудь номере, вы непременно увидите скрипку. Она висит обыкновенно на передней стене, где висит все, что есть наиболее ценного у тюрьмы, – образ, лубочные картины, какие есть, лучшее платье. Около этой же стены стоит обыкновенно и отдельная, сравнительно чистая постель всегда «чисто» одетого в свое платье старосты.
Скрипка – любимый инструмент каторги.
Помню, я рассказал кому-то из каторжных ту сцену из «Мертвого дома», где Достоевский описывает, как загулявший каторжанин нанимает скрипача, и тот целый день ходит за ним и пищит на скрипке.
Мой собеседник даже словно обрадовался.
– Вот-вот – для этого самого! Загуляет кто! Это господин, про которого вы изволите говорить, верно описал.
– Да ведь он описывал давнишнее время.
– Все одно – и теперь-с. Скрипка – первая штука, ежели гулять. Веселый струмент.