– Ваше высокоблагородие, в тюрьмах житья не было.

Что там ни говори о страсти каторжан к побегам, но хороша должна быть жизнь, если люди бегут от нее зимою в тайгу.

Масса поморозившихся на работах, на вытаске бревен из тайги.

– Одежду нашу знаете. Какая это одежда? Нешто она греет?

Пошлют из тайги бревна таскать, и морозишься.

А потом – отнятые руки и ноги.

Много, наконец, нарочно себя изувечивших.

– Это у тебя что? Тоже отняли, поморозил ногу?

– Нет, это я сам. Валили дерево, я ногу и подставил. Раздробило, и отняли.

Или:

– Сам себе я руку. Положил праву руку на пенек, а левой топором как дерну – и отрубил.

– Да зачем? С чего?

– От уроков да от наказаний.

Господа сахалинские служащие объясняют это ленью каторжан. Но вряд ли от одной лени люди будут отрубать себе руки и нарочно ломать ноги. Кроме каторги, нигде о такой лени никто не слыхивал.

– Дадут урок не по силам, не выполнил – драть, и в наказанье хлеба уменьшат. Назавтра еще пуще бессилеешь, опять драть да хлеба уменьшать. Приходишь совсем в слабость. Никогда урока не выполняешь. Дерут, дерут голодного-то. В отчаяние придешь, либо ногу под тележку али под дерево, либо руку прочь.

Вот где писать историю телесных наказаний на каторге.

– Меня смотритель Л. на самый Светлый праздник драл, в ночь, под утро, когда разговляться надоть было. «Вот, – говорит, – тебе и разговенье». Там «Христос воскресе» поют, а меня на «кобыле» порют.

Что ж удивительного, что люди, как все священники на Сахалине жалуются, «отстают от религии»?

– Мне тридцать пять розог цельный день давали!

– Как так?

– А так. Драли в канцелярии. Смотритель сидит и делами занимается. А я на «кобыле» лежу и палач при мне. Смотритель попишет, попишет, скажет: «Дай!» Розга. Потом опять писать примется. Обедать домой уходил, а я все лежал. Так цельный день и прошел.

Смотритель К., производивший эту экзекуцию, сам говорит, что это так:

– Это моя система. А то что: отодрался, да и к стороне. Это их не берет. Нет, а ты целый день полежи, помучайся!

Разве не истязание? В каком законе определено что-нибудь подобное?

– Меня так взодрали, два месяца потом на карачках, на коленках, на локтях, стоял, лечь не мог. Цельный месяц после порки все из себя занозы вытаскивал. Гнил.

– Я и посейчас гнию!

И действительно гниют.

Такие наказания были в Александровской тюрьме. Когда в соседней камере драли, один арестант под нары залез и там себе от страха горло перерезал. Обезумел человек. Так страшно было.

И это тоже факт.

А старики, слушая эти рассказы более молодого каторжного поколения, только усмехаются.

– Это еще что! Какая каторга! Вот на Каре в разгильдеевские времена было, вот это драли. Мясо клочьями летело.

И они показывают страшные шрамы действительно от вырванных кусков мяса.

– А это что за каторга!

И древние старики рассказывают о страшных церемониях «посвящения в каторжные», практиковавшегося встарь.

В этой ужасной, смрадной богадельне, где все дышит ужасом, спят не иначе, как с ножами под подушкой или под тряпьем, заменяющим подушку. Боятся – обокрадут.

Старики у стариков вечно ночью воруют.

– Вешают мало! Вешать их надо! – жалуются ростовщики, «отцы». – Ни одну ночь спокойно не проспишь. Все сговариваются старики, все сговариваются: «Пришьем его, как заснет».

Если в камере умирает какой-нибудь старик, остальные кидаются, обирают все до нитки, – так что труп находят совсем голым. Это уж обычай.

И старики, обобравшие уже по многу покойников, жаловались:

– А денег помногу никак не найдешь!

– Уж покойников двадцать этак-то раздевал! – жаловался мне один старик. – Хоть бы что! Прячут, черти! Уж я всегда держусь в камере, где «отцы» есть. Место себе на нарах сколько разов в таких камерах покупал, из последнего тратился. Все думаешь – вот какой помрет, воспользуемся. Занедужится ему, – ждешь, ночи не спишь. Затихнет ночью, подойдешь, – нет, еще дышит. «Что, – говорит, – ждешь, Афанасьич?» Смеются которые из них. Просто измаешься с ними, ночей не спамши. А день-то деньской боишься: а ну-ка его в околоток от нас унесут. Хоть мы про таких и не сказываем. Лучше, чтобы у нас в камере померли. Наконец кончится человек. Тут уж, как ему совсем кончаться, почитай, весь номер не спит, караулят сидят. И день-деньской из камеры не выходят, и по ночам не ложатся. Кинемся это к нему – так, тряпье, да денег рублей двадцать, больше и не находили. А ведь есть которые по сотельной имеют. Прячут, хитрые черти! Так и околеет – никому не достанется.

Прятать деньги старики уходят куда-нибудь в поле, потихоньку, чтоб никто не подсмотрел. В то лето, когда я был, в богадельне повесился один старик-отец, кто-то проследил, куда он спрятал деньги, и, когда старик пришел однажды, ямка была разрыта. Он не выдержал и удавился, быть может, за несколько месяцев до смерти, которая и так бы все равно пришла.

Так живут эти люди, пока их не стащат в околоток, а потом на кладбище.

Околоток – это нечто в роде лазарета. Но только нечто. Врачей на Сахалине мало, – и в дербинскую богадельню врачи заезжают из соседнего селения. В обыкновенное же время в околотке глава и хозяин так называемый перевязчик, из каторжан, слегка подученный фельдшерскому делу.

Околоток дербинской богадельни – это место страданий, последних вздохов и разврата.

Околоток – небольшая комната, где лежит человек двадцать больных и ожидающих последнего часа. Вместе с мужчинами здесь лежат и две старухи: Афимья и одноглазая Анютка.

Целый день в околотке ругань между Афимьей и ее содержателем, слепым паралитиком.

– Спокою от них нет! – жаловались старики, близкие уж совсем к смертному часу.

– А вы сдыхайте, черти старые! – кричал слепой паралитик. – Только койки зря занимаете, подлецы! Сдыхать пора. А живой о живом и думает.

У него отнялись ноги, а руками он вокруг себя так и шарит, так и шарит.

– Афимья! Афимья! Где ты?

– Здесь я. Чего ты? Эк, провал тебя не возьмет!

– Не смей уходить. Куда ты? Опять к Левонтию пошла? – чуть не плачущим голосом блажит старик. – Ах, глаза мои не видят! Видел бы! Пришить вас мало! Ах, шкура! Со всеми-то путается!

– Из-за нее только и в околотке лежу! – жаловался он мне на Афимью. – Такая подлая старуха! Ни на минуту оставить нельзя. Рупь ведь в неделю она мне стоит, рупь ей плачу, да чай каждый день со мной пьет, да булку белую завсегда ест, да молоко пьет! А благодарности ни на эстолько! Все к Левонтию бегает. Ведь сдыхает, пес, а все на чужую бабу зарится. Афимья-я-я!..

– Да здесь я. Не ори, чисто зарезанный!

Старика перевязчик держит в околотке охотно. Старик, по-каторжному, богатый, из отцов, – платит ему «по полтинничку» за гофманские капли, которые перевязчик выдает ему за «возбуждающее».

А 58-летняя Афимья составляет конкуренцию кривой 56-летней Анютке. Анютка слепа на один глаз. Другой у нее болит, и она нарочно его себе растравляет, чтобы остаться в околотке.

Перевязчик, который за это пользуется ее благосклонностью, держит ее в околотке.

– Вот доктору скажу, глаз себе травишь! – кричит, ругаясь с ней, Афимья.

– Куды ж я, слепая-то, пойду? – огрызается Анютка. – Смотри, как бы я не сказала, как ты коленко у себя расколупываешь, зажить не даешь!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×