– Тоже носил! – читают они на спине арестантского халата в этих «бубновых тузах».
И в основе всего их недоброжелательства, всей злобы против каторги, всех жалоб на «распущенность, слабость теперешней каторги» звучит всегда один и тот же мотив:
– Разве мы то терпели? Почему же они терпят меньше нас?
И из этих-то людей, так относящихся к каторге, из бывших каторжников зачастую назначают надзирателей, непосредственное, так сказать, начальство, играющее огромную роль в судьбе ссыльнокаторжного.
Можно себе представить, как относится к каторге подобный господин, когда он получает возможность не только словами, но и более существенно выражать свое недоброжелательство.
Каторжный театр
На всех столбах, на всех углах поста Корсаковского расклеены афиши, что «в театре Лаврова, с дозволения начальства, в неделю св. Пасхи даются утренние и вечерние спектакли».
У маленького, наскоро сколоченного балаганчика с унылым видом стоит антрепренер – местный булочник Лавров.
Беднягу постигла та же судьба, что и его российских собратий: он терпит антрепренерскую участь – прогорает.
Надеялся на поддержку «интеллигенции», лишенной, кроме карт и водки, каких бы то ни было удовольствий. Но чиновники, конечно, в каторжный театр не пошли.
До чего
Мое первое посещение театра вышло неудачным.
«Great attraction» спектакля, чтение «Записок сумасшедшего» состояться не могло по самой необыкновенной в истории театра причине.
– Так как артист Сокольский посажен в кандальную тюрьму! – как анонсировали со сцены.
Зато на следующий день спектакль удался на славу.
Артист Сокольский не пил и в кандальную не попал.
По случаю праздника театр был полон.
Артисты старались «перед литератором» изо всех сил.
Нарочно для меня песельники пели не обыкновенные, а специально тюремные песни.
Были даже приготовлены куплеты в честь моего приезда. Куплеты, в которых приветствовался приезд писателя и где я предупреждался, что, показывая мне каторгу, мне часто будут напевать:
Но начальство заблаговременно узнало и пение этого куплета запретило.
Театр убран по стенам елочками.
Сцена отделена занавеской из какой-то грязной дерюги, долженствующей изображать занавес. Пол на сцене – земляной.
5 часов вечера.
Театр полон. Галерка волнуется.
Поселки со своими сожителями. Поселенцы. Серые бушлаты каторжников. Коей у кого из перворядников желтые тузы на спине.
За дерюжной занавеской песельники тянут унылую, мрачную песню сибирских бродяг:
Песня стихает на долгой жалобной ноте. «Занавес» отдергивают. Спектакль начался.
Для начала идет сцена: «Опять Петр Иванович!»
Из-за грязной занавески, долженствующей изображать ширмы, появляется традиционный Петрушка.
Плут, проказник, озорник и безобразник – даже бедный Петрушка, попав в каторгу, «осахалинился».
Всюду и везде, по всей Руси он только плутует и мошенничает, покупает и не платит, дерется и надувает квартального.
Здесь он еще и отцеубийца.
Это уже не веселый Петрушка свободной Руси, это мрачный герой каторги.
Из-за занавески показывается старик, его отец.
– Давай, сынок, денег!
– А много тебе? – пищит Петрушка.
– Да хоть рублей двадцать!
– Двадцать! На вот тебе! Получай! Он наотмашь ударяет старика палкой по голове.
– Раз… два… три… четыре… – отсчитывает Петрушка.
Старик падает и перевешивается через ширму. Петрушка продолжает его бить лежачего.
– Да ведь ты его убил! – раздается за ширмой голос хозяина.
– Зачем купил – свой, доморощенный! – острит Петрушка.
Это вызывает взрыв хохота всей аудитории.
– Не купил, а убил, – продолжает хозяин. – Мертвый он.
– Тятенька, вставай! – теребит Петрушка отца под непрекращающийся смех публики. – Будет дурака-то валять! Вставай! На работу пора!
– А ведь и впрямь убил! – решает наконец Петрушка и вдруг начинает выть в голос, как в деревнях бабы воют по покойникам: «Родимый ты мой батюшка-а-а! На кого ты меня спо-ки-и-нул! Остался я теперь один одинешене-ек, горьким сиро-ти-и-нушкой».
Прямо восторг охватывает публику.
Стон, вой стоят в театре. Топочут ногами. Женский визгливый смех сливается с раскатистым хохотом мужчин.
Тошно делается…
Похождения кончаются тем, что является квартальный и Петрушку ссылают на Сахалин.
поет Петрушка.
– Ловко! – вопит публика.
– Биц! – громче всех кричит какой-то подвыпивший поселенец.
Он человек образованный, в антракте нарочно громко повествует, как бывал в Москве «в Скоморохе театре», всякую камедь видал.
«Биц» он кричит специально для меня, чтобы обратить внимание на свою образованность.
Номера, один другого «фурорнее», следуют друг за другом.
Бродяга Федоров в пестром костюме, что-то вроде костюма Арлекина, поет куплеты на мотив из «Боккачио».
Федоров служил когда-то при театре, был театральным парикмахером.
Он поет верно, без аккомпанемента, затрагивает местные злобы дня.
Баланду, которой не едят даже свиньи; коты, которые надо в руках, а не на ногах носить; расползающиеся по швам халаты и т. п.
Его успех идет все crescendo. Он повторяет без конца, и за каждым куплетом мой образованный зритель кричит:
– Биц!
Федоров сияет, расшаркивается, кланяется на все стороны, прижимает обе руки к сердцу.
Занавес снова отдергивают; на сцене – три сдвинутых табурета.