пароход в праздник.
– Не закон!
Им напрасно обещали, что вместо этого дня им дадут отдохнуть в будни.
– Знаем мы эти обещания! Сколько дней так пропало! – отвечали кандальные каторжной тюрьмы и решительно не вышли на работу.
– Вот-с она, вот-с, до чего доводит эта гуманность! – со скорбью и злобой говорил мне по этому поводу смотритель. – Как же! У нас теперь гуманность. Начальство не любит, чтоб драли! Что ж, я вас спрашиваю, я стану с ними, мерзавцами, делать?!
А каторжанин, к которому я обратился с вопросом: «Почему вы не хотите выходить на работу? Ведь хуже будет!», отвечал мне, махнув рукой:
– Хуже того, что есть, не будет. Помилуйте, ведь нам для того и праздничный день дан, чтоб мы могли хоть на себя поработать, хоть зашить, пришить что. Ведь мы наги и босы ходим. Оборвались все. День- деньской без передышки, да еще и в законный праздник, да еще в кандалах иди на них работать. Где уж тут хуже быть!
Изменить на Сахалине установленный самим законом порядок ровно ничего не стоит любому капитану, находящемуся в хороших отношениях со смотрителем.
– Надо поехать к смотрителю! – говорит агент какой-нибудь торговой фирмы. – Сказать, чтоб людей послал. А то пароход наш зафрахтованный пришел. Что ж ему так-то стоять!
– Да ведь сегодня, по закону, такой праздник, когда каторжные освобождены от работы!
– Ничего не значит.
– Да ведь по закону!
– Пустяки.
Если вы к этому прибавите дурную, вовсе не питательную пищу, одежду и обувь, решительно не греющие при мало-мальском холоде, – вы, быть может, поймете и причины того, что терпение этих испытуемых людей подчас лопается, и причины их безумных побегов, и причину того озлобления, которым дышит каторга.
Я, по возможности, избегал посещать кандальные тюрьмы вместе с господами смотрителями. Мне хотелось провалиться на месте от тех вещей, которые им в лицо говорили каторжане. Говорили с такой дерзостью, какая никогда не приснится нам. С дерзостью людей, которым больше уж нечего бояться. Говорили, рискуя многим, чтобы только излить свое озлобленное чувство, – говорили потому, что уж, вероятно, язык не мог молчать.
В кандальной Рыковской тюрьме, когда я приехал туда, царило такое озлобление, что смотритель не сразу решился меня вести.
– Да это такие мерзавцы, которых и смотреть не стоит! – «разговаривал» он меня.
– Да ведь я и на Сахалин приехал смотреть не рыцарей чести!
Кандальное отделение сидело уже две недели «на параше». Они отказывались работать, их уже две недели держали взаперти, никуда не выпуская из «номера», только утром и вечером меняя «парашу», стоявшую в углу. В этом зловонном воздухе люди, сидевшие взаперти, казались действительно зверями. И, не стану скрывать, было довольно жутко проходить между ними. Каждый раз, когда я касался вопроса: «Почему не идете на работу?» – было видно, что я касаюсь наболевшего места.
– И не пойдем! – кричали мне со всех сторон. – Пускай переморят всех – не пойдем!
– Ты за что? – обратился к одному, стоявшему как истукан у стенки и смотревшему злобным взглядом.
– А тебе на что? – ответил он таким тоном, что один из каторжников тронул меня за рукав и тихонько сказал:
– Барин, поотойдите от него!
Принимая меня за начальство, они нарочно говорили таким тоном, стараясь вызвать меня на резкость, на дерзость, думая сорвать на мне накопившееся озлобление.
Испытуемые посылаются на работы не иначе, как под конвоем солдат. И вы часто увидите такую, например, сцену. Испытуемые разогнали пустую вагонетку, на которой они перевозят мешки с мукою, и повскакали на нее. Вагонетка летит по рельсам. А за нею, одной рукой поддерживая шинель, в которой он путается, и с ружьем в другой, задыхаясь, весь в поту, бежит солдат. А на вагонетку каторжане его не пускают:
– Нет! Ты пробегайся!
– Братцы, ну зачем вы такое свинство делаете? – спрашиваю как-то у каторжан. – Ведь он такой же человек, как и вы!
– Эх, барин! Да ведь надо же хоть на ком-нибудь злость сорвать! – отвечают каторжане.
Зато не на редкость и такая, например, сцена. Один из испытуемых, с больной ногой, поотстал от партии поправить кандалы. Конвойный его в бок прикладом.
– Ну за что ты его? – говорю. – Видишь, человек больной.
Конвойный оглянулся:
– А ты не лезь, куда не спрашивают!
И во взгляде его светилось столько накипевшей злобы.
Вот еще люди, которые отбывают на Сахалине действительно каторжную работу!
В посту Александровском, в клубе для служащих, служит лакеем Николай, бывший конвойный, убивший каторжника и теперь сам осужденный на каторгу.
– Как живется? – спрашиваю.
– Да что ж, – отвечает, – допрежде действительно конвойным был, а теперь, слава Богу, в каторгу попал.
– Как – слава Богу?
– А то что ж! Работы-то те же самые, что и у них: так же бревна, дрова таскаем. Да еще за ними, за чертями, смотри. Всякий тебе норовит подлость сделать, издевку какую учинить, засыпать. Того и гляди, влетишь за них. Гляди в оба, чтобы не убег. Да поглядывай, чтобы самого не убили. А тронешь кого – сам под суд. Нет, в каторге-то оно поспособней. Тут смотреть не за кем. За мной пусть смотрят!
Пройдитесь пешком с партией кандальных, идущих под конвоем. О чем разговор? Непременно про конвойных. Анекдоты рассказывают про солдатскую глупость, тупость, хохочут над наружностью конвойных, а то и просто ругаются.
А каторга, надо ей должное отдать, умеет человеку кличку дать. Такую, что его и в жар, и в холод бросит. И шагают конвойные с озлобленными, перекошенными от злости, лицами, еле сдерживаясь.
– А ты слушай! – злорадствует каторга.
Замолкнет на минутку партия – и сейчас же какой-нибудь снова начнет:
– Какие, братцы вы мои, самые эти солдаты дурни – и уму непостижимо!
И «пойдет сначала».
Немудрено, что эти несчастные в конце концов озлобляются невероятно. Даже служащие жалуются на них:
– Хуже каторжных.
Иду как-то слишком близко от какого-то амбара.
– А ты, черт, зачем здесь ходишь! – кричит часовой. – Не смей здесь ходить, дьявол!
– Да ты чего же сердишься-то? Ты бы без сердца сказал.
– Рассердишься тут! – как будто немножко смягчившись, сказал часовой, но сейчас же опять «вошел в сердце». – Да ты не смей со мной разговаривать! Ежели будешь со мной разговаривать, я тебя прикладом!
Люди действительно озлоблены до невероятия. Это взаимное озлобление особенно сказывается при бегстве каторжных и при ловле их солдатами.
– Жалко, что не убил конвойного! – с сожалением говорил беглый, добродушнейший, в сущности, парень, бежавший для того, чтобы переплыть на лодке… в Америку.
– Да зачем же это тебе?
– А с нами они что делают, когда ловят?!
Такова атмосфера, которою дышит испытуемая тюрьма. Озлобленные испытуемые вселяют к себе