их, не велико счастье обрящешь…»
Тем, у кого мужья на юге Сахалина, приходится целую зиму – студеную, жестокую сахалинскую зиму, – до первого весеннего рейса жить в посту Александровском на казенном пайке, которого еле-еле хватает, чтобы не умереть только с голоду.
– А одеться, а обуться нужно? А детишек обуть, одеть?
– Как же живут?
– Да так и живут!
Те, кого вы спрашиваете, только машут рукой. На посту Александровском я проезжал мимо складов. Смотрю – куча баб, и начальник тюрьмы пайки им раздает.
– Что за народ?
– Добровольно следующие. Завтра на «Байкале» в Корсаковск к мужьям идут.
– Когда же их привезли?
– Привезли-то еще в прошлом году, в ноябре. Да тогда уж пароходного сообщения с Корсаковским не было. Вот и оставили их зимовать до первого весеннего рейса в Александровске.
– Да ведь пароход, который их привез, мог сначала в Корсаковск зайти?
– Мог-то мог, да такой уж порядок, чтобы всех добровольно следующих сначала в Александровск доставлять, а отсюда уже рассылают.
Изголодавшиеся, исхолодавшиеся из-за такого «порядка», неизвестно для чего целую зиму просидевшие в Александровском, бабы, ворча и ругаясь, увязывали в платки пайки. Все валили вместе: крупу, рыбу, хлеб.
– Ты бы, тетка, поаккуратнее!
– Нечего тут разбирать! Все в один день спахтаем! Отощавши. Сакалин, чтобы ему пусто было!
Невдалеке одна из баб сидела разливалась, плакала.
– Чего она?
– Известно, к мужу идти не хотца! Набаловалась за зиму-то!
– Набалуешься, как с голоду дохнуть придется да с холоду!
– Как теперь мужу покажется?
Баба была в интересном положении.
– Ох, убьет он меня, родныя! Ох, конец моей жизнюшке! – ревела несчастная женщина.
А рядом с ней другая причитала по другому поводу:
– И на что я теперь на этот Сакалин попала? В Рассеюшку бы!
– Да ведь сама ехала!
– Да разве я для себя ехала? Для детей все. Сама-то я одна завсегда себе пропитание найду, в работницы пойду. А с детьми куда я денусь? Из-за детей сюда и ехала.
– Ну, а где же дети?
– Примерли. Двое меньшеньких на пароходе померли, а старшенький здесь, в Александровском посту, по зиме помер. Сирота я горькая, чего я теперь к моему аспиду пойду? Провались он пропадом!
Я был при отходе этого парохода «Байкал».
На пристани одна баба рвала на себе волосы, рыдала навзрыд. Плакали дети. А около стоял поселенец, убитый, растерянный, мял в руках картуз и повторял:
– Так что уж прощайте!..
А у самого глаза были полны слез.
– Господи! Господи! – вопила баба. – За что казнишь? Этакого-то человека, хорошего, да доброго, да смирного, да работящего, кидать должна! К идолу идти, к убивцу! Чтоб опять он меня смертным боем бить зачал, детей калечил! От такого-то человека! Меня-то как любил! Детям моим лучше родного отца был!
– Так что уж прощайте… Так что уж прощайте! – побелевшими, дрожащими губами повторял поселенец.
– Эка баба-то какая горькая! – сказал мне один служащий. – И там, в России, подлец-муж жизнь разбил, и здесь нашла было счастье, полюбила человека – бросать должна.
– Так нельзя ли как-нибудь… Ну, не отправлять ее к мужу…
– Невозможно. За мужем пришла, к мужу и должна идти. Порядок!
И вот эти добровольно следующие, после всех мытарств, «поступают» наконец к мужьям, которых они спасли от тюрьмы ценой собственной жизни, страданий, мучений.
Кто же приходит к ней из тюрьмы вместо ее «Стяпана», мужика, приговоренного за нанесение смертельных побоев в пьяном виде?
Выходит жиган, игрок, готовый проиграть и ее и себя.
Выходит хам, самое презираемое существо, даже в каторге. Наголодавшееся, отощавшее, полупомешанное от голодной жадности существо, готовое за одну копейку на все.
Выходит представитель несчастной шпанки, изолгавшийся, изворовавшийся, забитый, трусливый, несчастный.
И ей, шедшей за мужиком «Стяпаном» придется жить с жиганом, с хамом, со шпанкой.
Есть исключения. Люди, которые ухитряются уцелеть в тюрьме, выйти из них такими же «Стяпанами», как вошли. Их спасет эта надежда:
– Приедет жена, приедут дети. Будем жить.
И, среди грязи и ужаса каторги, эта надежда их хранит и спасает.
Но это только исключения.
Они спасены, но какой ценой: Сакалин жизнь за жизнь требует, страна уж такая! – как говорят здесь.
А сколько напрасных жертв! Сколько напрасно загубленных жизней!
Добровольно следующую с мужем отправляют на поселенье.
– Ни лошаденки, ничего! – слышите вы от поселенок, добровольно последовавших, в глухих, голодных сахалинских по-сельях. – Дадут тебе мотыгу (род заступа) – много ли земли намотыжешь? Какая это пашня!
– Просили бы лошадь.
– Лошадей не дают, нету. Просили, просили – насилу коровенку в рассрочку выпросили. Да и ту бродяги зарезали. Теперь и коровы нет, и деньги в казну каждый месяц плати!
Это как нельзя более частая жалоба.
Итак, нищенское хозяйство еле-еле идет, а тут что есть последнее беглые, бродяги разоряют.
В конце концов ссыльнокаторжная – это повсеместно предмет зависти для добровольно следующих.
– Им и паек, им и все. А нам что? Им ли не житье? Гуляй – не хочу. Отдадут сожителю, не понравится ей – уйдет, другого дадут!
Жить – вечно дрожать, что любимого человека, за которым пошла на каторгу, каждую минуту могут выпороть, по первому капризу, первой жалобе заковать и посадить в кандальную. Изругать последними словами за то, что он не снимает шапки перед каким-нибудь возвращающимся из клуба служащим, а он должен стоять в это время без шапки, дрожа от бессильного бешенства и страха, и говорить:
– Простите, ваше высокоблагородие!
Видеть ежечасное, ежеминутное унижение любимого человека, тяжкое, часто гнусное.
Слава Богу, что на Сахалине мало добровольно следующих интеллигентных женщин.
В посту Александровском вы встретите маленькую, миниатюрную женщину, скорее ребенка, с детским лицом, по-девичьи заплетенной косой. На вид ей лет семнадцать.
– Должно быть, дочь кого-нибудь из служащих?
– Нет, это жена ссыльного каторжного Э.
Этот ребенок здесь, среди каторги. Ей бы, казалось, еще жить под крылышком у родных. А между тем жизнь этого ребенка такая трагедия, какой не вынести и большому-то, пожившему человеку.
Ее жених, совсем еще юноша, убил своего товарища.
– Совершив это под влиянием мозгового увлечения! – как довольно витиевато объясняет он.
Его приговорили на 20 лет каторжных работ.
Их любовь была «детской любовью»: они оба еще учились.