коробку, если сыр — то целая головка.
Помню шоколадно-вафельный, мамин любимый торт, сделанный на заказ, с корзиной роз из чистого шоколада сверху.
У него красивый акцент, например, мое имя выговорить ему трудно, и он называет меня «Кусюша» или «Кисюша». Где-то там, в горах, его отчий дом, где живет его большая собака какой-то особой горной породы, которую он очень уважает и даже посвятил ей стихи.
У Кайсына было что-то связано с Пастернаком, с его знаменитым исключением из Союза писателей. То ли Кайсын вышел, как многие, покурить, когда настала пора голосовать, то ли голосовал против исключения.
Вот до этого сейчас уже не докопаться. От жизненных передряг и невзгод Кайсын пристрастился «брать на грудь» лишнего.
Однажды мы были в ресторане ЦДЛ. Я мучаюсь, потому что угощение невкусное, и мама все время на меня шипит, что я не так сижу, не той вилкой ем, не так поздоровалась и все такое.
За соседним столом выпивают какие-то дяденьки, это поэты-переводчики, переводившие стихи Кайсына. Они раскланиваются с нами, Кайсын присаживается к ним на минутку. Минутка затягивается, их голоса становятся все громче, мама злится, а достается мне.
Через некоторое время лицо у Кайсына такое, будто его сдули, словно шарик, оно как-то оползло книзу. Братья-поэты волоком тащат его к выходу.
— Снимите с него депутатский значок!.. — паническим шепотом взывает мама.
Раньше многие хорошие поэты, не имея возможности быть напечатанными, переводили по подстрочникам поэзию народов СССР. Кайсына переводили Гребнев, Липкин, Коржавин, Лиснянская.
Больше всего ему нравились переводы Олега Чухонцева.
— Надо же, сын милиционера, а до чего талантливый парень! — простодушно дивился Кайсын.
Себя он считал князем.
«Да там у них так положено, — в его отсутствие говорила кому-то мама. — Пять баранов есть — князь».
А когда в деревне, в регионе 71 дробь 15, наступит август и бабочка «павлиний глаз» затрепещет в углу заколоченного окна, куда проникает свет в щели между досок, сумасшедшая рыжая старуха станет держаться поближе к заколоченному окошку, там светлее, виднее.
Будет рассматривать фотографии…
Черно-белая фотография — в смешанном, по большей части березовом лесу мирно лежит лев. Самый настоящий. Рядом — большая миска с водой. Поодаль, с любопытством, но не без опаски глядя на зверя, стоят соседи, приглашенные «на льва».
Писатель Нагибин с женой Аллой Григорьевной смотрят на льва как-то недоверчиво, словно сомневаясь, что он — настоящий, или не понимая, зачем все это нужно, зачем тащить льва в лес, все это показуха и амбиции, мучают животное.
Писатель Тендряков о чем-то грустно задумался, на льва глядя, с женой, тещей и дочерью поодаль.
Маленькие косенькие внуки директора Института марксизма-ленинизма академика Обичкина тоже держатся подальше, а то мало ли что на уме у зверюги.
Это семьдесят пятый или семьдесят шестой годы, когда всплыла семья Берберовых из Баку, приютившая в квартире льва. И писатель Юрий Яковлев тут же стал про них писать, снимать фильмы. На съемках льва Кинга застрелил милиционер, бывший «не в теме».
А нас с мамой на фотографии нет. Это в августе было, а в августе мы всегда уезжали в Прибалтику, на море.
Накануне мама устраивает ужин для своих и папиных друзей у нас на Каретном. На ужин — грибы, она их покупает на Центральном рынке. Грибы со сметаной, картошкой, луком и укропом.
Как странно оказаться летом в Москве, где пахнет совсем по-другому, не так, как зимой и осенью, и звуки слышатся иначе.
Я все время выскакиваю из-за стола и собираюсь, складываю одежду, тетрадки, плавательный круг и какие-то девчонские штучки.
Едем в Прибалтику! Желто-синий поезд с занавесочками на маленьком, уютном Рижском вокзале. Пахнет углем, им раскочегаривают бак с горячей водой, чтобы был чай. И там, в Прибалтике, тоже так пахнет, потому что старые деревянные домики на взморье отапливают углем.
В вагоне чисто, пахнет мылом, льняные полотенца, проводницы разговаривают с акцентом, и уже слышно, как кто-то в соседнем купе говорит по-латышски — красиво, напевно, со множеством «с» и «ц».
В Прибалтике гораздо чище, чем в Москве, и люди вежливые.
Мы приезжали с семьдесят третьего года лет пятнадцать подряд. Поэтому когда начались в девяностых годах все эти неприятности, якобы латыши не любят русских, не разговаривают, не обслуживают, я просто представить себе не могла, что такое возможно. И когда в девяносто восьмом году я привезла на взморье сына, показать ему места своего детства, нас, москвичей, везде принимали как дорогих гостей.
Нищета стояла катастрофическая. Деревянные домики буржуазной Латвии заброшены, заколочены, ресторан «Юрас Перле» над морем сгорел. Как будто в стране были военные действия. А это всего лишь пришла долгожданная свобода.
Хозяйка маленькой гостиницы, где мы жили, выносила объедки в миски на задний двор для бродячих кошек. А к мискам подходили человеческие старички, пенсионеры.
На центральной улице Йомас все было выметено, убрано, кафе, ресторанчики, а в сумерках, когда туристов становилось меньше, выползали какие-то несусветные персонажи, драные дети, иссохшие от пьянства женщины, выбирали пустые бутылки из урн. Жуть кромешная!
А тогда, при советах, в этот дом отдыха на взморье съезжалась пишущая братия со всей страны, торжество дружбы народов, с женами и детьми, и все знакомились, дружили. Мы с мамой приобрели там несколько добрых знакомых, семей из Армении и Азербайджана.
Утро. У входа в корпус стоят Иван Драч из Киева, Юрий Левитанский и какой-то поэт, допустим, из Туркмении. Подходит Марис Чаклайс, автор запомнившихся мне с детских лет строчек «Небо все понимает в глубокой своей синеве и полно состраданья к поникшей от горя траве». Отличные стихи, про которые, услышав, думаешь: «И чего я сама не догадалась их написать? Ведь до чего просто!»
— Здравствуй, Иван, здравствуй, Юрка, здорово (допустим, Улугбек)!
Говорят о температуре воды в море, строят планы на день, подшучивают друг над другом, все дружелюбно, уважительно.
Если надо «подружить» людей разных национальностей, то для начала это следовало бы делать по профессиональному признаку. Потому что писатель найдет о чем поговорить с коллегой, и повар с поваром, и космонавт с космонавтом.
Когда я приехала туда в первый раз, мы с мамой наскоро разобрали вещи и пошли на море. Было солнечно, и море синее, и белый песок. На спуске к пляжу нас ждал дядя Кайсын.
Нас поселили в «шведском домике» — все маленькие коттеджи имели свои названия, «белый дом», «охотничий домик», «контора», «детский корпус» и «дом с привидениями» — сырой и угрюмый трехэтажный дом. Когда недовольные постояльцы этого дома жаловались администрации на сырость и неудобства, им неизменно отвечали, что зато Паустовский в этом доме «Золотую розу» написал «и не пикнул».
После девяносто первого года домики вернули старым владельцам. А скорее всего, их просто купили, кто смог.
В главном корпусе был бар, где продавали очень вкусное сырное печенье и варили отменный кофе. Днем, в обеденный перерыв, в баре собирались работники санатория — горничные, садовники, прачки, пили кофе с коньяком, разговаривали и по-латышски, и по-русски. И тоже все нормально было. В скобках — блин! (Междометие, выражающее досаду и недоумение.)