одного Филиппа, то это никакие не французы. На этого Филиппа, похоже, целая охота была, в матримониальном смысле, и подружились мы именно потому, что у меня просто на лице было написано — как жених он меня не интересует категорически. Хороший парень, на гнома похож — маленький и с длинным красным носом. Настоящий завидный жених! Стеснялся все время и нахваливал мое французское произношение.

Наибольшим расположением моей мамы пользовался некий архитектор из Каира, какой-то там Али Галеб Ахмед… Словом, Ибн-Хаттаб. Единственное, что в нем было, по моему мнению, интересного, так это ученое звание — «доктор философии в архитектуре». Маме он очень нравился, потому что из хорошей семьи, архитекторской династии и говорит на пяти языках.

Меня позвали в гости, друзья собираются, много народа, в чьей-то пустой, без родителей, квартире, будем пить вино и читать стихи. Все кругом пишут стихи, все! Я собираюсь, предвкушаю наши посиделки, и тут выясняется, что сейчас придет этот Ибн-Хаттаб.

Короткая перепалка с мамой, и вот стол накрыт, звонок в дверь, входит пожилой (лет тридцати пяти, ну а мне-то семнадцать), похожий на верблюда господин, долговязый и занудный.

Главное, видно, что человек хороший, книжный червь, «ботаник», как сказали бы теперь. «Ботаник» и наверняка маменькин сынок. Такая арабская мама в белом платке. Как раз то, что мне надо. Скучаю я без нее очень.

Мне и своей мамы хватает — выше крыши.

Хороший человек этот Ибн-Хаттаб, но шансов не имеет никаких. Не проходит он у меня. Замуж за него не пойду даже чтобы маму порадовать. Пьем чай, я сижу как на иголках, но стараюсь вести светскую беседу.

То и дело ловлю на себе его подозрительные взгляды.

— Она похожа на еврейку, — вдруг недовольно говорит арабский архитектор.

— Еще бы, — невоспитанно говорю я. И собираюсь продолжить: «Мой папа — еврей из Гомеля».

Но мама, светски улыбаясь, показывает мне кулак из-под стола.

И все в таком духе. Маме все хотелось куда-то меня подевать, сбагрить, даже когда я выросла. Я поняла это потом, позже, когда, обсуждая свою приятельницу с неженатым сыном, она сказала:

— Конечно, если бы Сашенька женился, Ниночке стало бы легче. Она бы смогла завести роман…

Если бы Сашенька женился, то Ниночка день-деньской таскала бы им продукты и готовила бы обеды из пяти блюд.

Разные бывают у мам представления о счастье.

«Мамы разные нужны, мамы разные важны», — как сказал поэт.

И вот мы сидим, обедаем, мама то и дело украдкой шипит на меня, чтобы я была полюбезнее с Ибн- Хаттабом, он расписывает, что в прошлом году работал во Франции, теперь вот на год едет в Италию, и вообще, будет жить в той стране, которую выберет его супруга.

Мама смотрит на меня со значением…

Вот эта тягомотина заканчивается, «ах, как было приятно, приходите еще, мы так рады, Ксюша с удовольствием сходит с вами на симфонический концерт», и я несусь со всех ног на Арбат, где все уже собрались в квартире в переулочке. Дом стоит торцом, ориентир — огромный линялый плакат про три дружных советских сословия — дядька в кепке с кувалдой, тетя в косынке с пучком колосьев и очкастый чудик с тубусом.

Это был еще старый Арбат, до реконструкции…

Когда же, наконец, мне перестанут тыкать моей какой-то якобы молодостью?!

Ну, молодым автором меня может назвать только критик из городских сумасшедших — тридцать пьес поставлено, опубликовано, переведено и тыры-пыры… Но и вообще, «по жизни», я давно уже не считаю себя молодой, потому что помню деревянные особнячки с палисадниками на месте нынешнего Олимпийского проспекта и старый, с трамвайными рельсами, «доперестроечный» Арбат.

Да что Арбат!

Два раза, всего только два, но все же, я видела на улице Краснопролетарская живую лошадь с телегой, груженной бутылками с кефиром в железных секциях.

Я помню, как каждую осень, в конце октября танки шли на репетицию парада, сворачивали на Каретный ряд, царапая добела асфальт гусеницами.

А район Солянки и Хитровки я помню еще обитаемым, населенным людьми, а не офисами. И в этих переулках по вечерам было так тихо, что, шагая в гости по Подколокольному или Мало-Ивановскому, можно было крикнуть в раскрытое окошко второго этажа: «Колька, ставь чайник!»

А все детство и юность в Москве ломали старые дома, бульдозерами с чугунным шаром на тросе. Шар назывался бабкой. Она так раскачивалась, раскачивалась, как-то неуклюже, даже нерешительно, и била в стену, выбивая из старенького домика пыль, словно из какой-то гардины… Пыль от штукатурки, как туман, и из этого тумана — искалеченный домик, раскуроченной комнатой наружу, выгоревшие обои, след умывальника…

Помню, помню…

Нет, я «давняя»…

На Арбате был кинотеатр «Наука и знание». Каждый день в пятнадцать сорок давали сеанс документального фильма Михаила Ромма «И все-таки я верю…». Эта замечательная картина о двадцатом веке, целиком сделанная из хроники. В частности, там очень живописно выглядят настоящие европейские хиппи, поющие «Харе Кришну». И вот наши московские хиппи ходили на этот сеанс, любоваться на своих «забугорных» собратьев.

Потом этот фильм перестали показывать.

«Пленка стерлась», — объяснила Катя Светлова.

Кинотеатр «Наука и знание» закрыли. Арбат реконструировали. Грянула перестройка, началась новая эпоха. Именно потому, что стерлась пленка с фильмом «И все-таки я верю…».

Коммуналка на доперестроечном Арбате.

На кухне звонко капает вода из крана, но воды нет, отключили без предупреждения. Чайник наполнить может только человек монументальной терпеливости — поставить в раковину и ждать, пока накапает.

Большая темная комната с огромным, во всю стену, окном. Окно чем-то намертво заслонено снаружи. Ну да, плакат! На подоконнике всякий хлам и много-много бумажных самолетиков.

По стенам — старые черные чугунные сковородки с наклеенными на дно аккуратно вырезанными репродукциями шедевров мировой живописи.

Голая лампочка под потолком, она то и дело мигает, и тогда мой знакомый Саня, студент, он-то и пригласил меня на вечеринку, говорит:

— Наши взяли электростанцию.

Работает катушечный магнитофон, без крышки корпуса, и видны его хлипкие железные внутренности. Уникальный магнитофон, не способный работать без кусочка простого ластика, который надо куда-то воткнуть, чтобы что-то к чему-то прижалось и все звучало.

Саня в этой коммуналке снимает комнату, в складчину со своим однокурсником, тоже Саней (хроническое имя), по прозвищу Гном, но не эту комнату, а другую, а здесь живет абориген Миша, лет двадцати, он сидит в кресле у рояля с захламленной всяким старьем крышкой, но не перед клавиатурой, а с другой стороны.

Эта комната с окном, но без света — приют, кров, «флэт», пристанище, здесь все живут, едят, пьют, ночуют, целуются, музицируют, готовятся к экзаменам.

Является второй Саня и говорит своему другу виновато:

— Сань, у меня тройбан по французскому…

— А в лобешник? — прищуривается первый Саня. Он уже порядком назюзюкался сухого. — Без стипендии нас оставил, упырь!

Читаем стихи, пьем кислое вино и говорим о том, что будет дальше. Начало весны восемьдесят

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату