В первую сессию я, единственная из женской части нашей мастерской, получила «отлично» по специальности, и остальные тут же меня «залюбили» не на шутку. К сожалению, единства, товарищества у нас в мастерской не было. Здоровым соперничеством наши взаимоотношения тоже не назовешь.
Несгибаемое притворство мастера, отсутствие взаимопонимания между педагогами и внутри студентов, жесткая идеологическая муштра — все это было каким-то тленом, вредоносной обстановкой. Наверное, поэтому наши студенты и педагоги безбожно пили, порознь, разумеется, но это было проблемой.
Анатолия Яковлевича Степанова мы любили за естественность общения с нами. Разбирая последний фильм кого-то из советских классиков, совершенно изолгавшихся и впавших в маразм, он сказал честно, не ломаясь:
— Дерррьмо, ребяты…
Бедный Анатолий Яковлевич так запил однажды во время сессии, что мы не могли сдать экзамен, он просто был не в состоянии добраться до института, чтобы экзамен этот у нас принять. Другой, тоже милейший человек, являлся в аудиторию в таком виде, что смотреть было жалко.
Зато уроков не задают и алгебры с физикой нету…
А еще забавно сидеть за теми же, где много дерева, широкими партами, за которыми обучались и классики — Орденоносный не переоборудовали с довоенных времен. Хорошо смотреть по два-три фильма в день. Хорошо плавать в бассейне «Олимпийский», особенно приятна эта победа над собой — встать в семь, чтобы в полдевятого уже бороздить волны — и после бассейна, когда обычно «окно», пустая пара, пить чай в институтском буфете и болтать с кем-нибудь хорошим и интересным…
И конечно, очень здорово, что со второго семестра уже дают творческий день — выходной, как бы для чтения и писания или собирания материалов. Лишний, кроме воскресенья, свободный день!
Конечно же, еще с вечера по прямой — «Ботанический сад» — «Калужская». Проведать Округу, речку и лес.
Выхожу на дорогу. Мимо проезжает дядя Зяма Гердт, делает мне рукой наше с ним условное «зям- зям-зям».
Младший сын Журавских, белокурый ангел Данила, ходит по соседям:
— Извините, пожалуйста, но дело в том, что дома абсолютно нечего есть, дайте нам хоть что- нибудь…
Мишу недавно сильно избили и отобрали машину — говорят, кому-то сильно задолжал. Про наркодиллеров тогда никто знать не знал, кроме узкого круга «специалистов»…
Елка и береза смотрят в окошко второго этажа «хитрой дачи», там льнут друг к другу два бледных худых тела, елка и береза знают, что ничего хорошего тут не получится, но молчат. Они деликатные.
Число дремлет, Аня тихо, чтобы не потревожить, громыхает кастрюлями на кухне, варит грибной суп.
«Не женился на Ане, а она все равно суп варит.
Нельзя нам с тобой, Аня, жениться. У меня наследственность плохая. Дедушка левша. Но много работал на свежем воздухе. С обеих рук. Не надо было нам с тобой встречаться, Аня. А куда теперь деваться? В животе у тебя уже Вася. С Федькой, блин, разругался. Он мне морду из-за тебя бил. И надо же, всегда такой был шпиндель, я и не заметил, что он здоровый стал, выше меня, и ручища тяжелая… У меня еще диск его валяется, «Стенка» пинкфлойдская, отдать бы надо…»
Из трубы «хитрой дачи» идет дым. Число приехал? Или Зоя Константиновна?
— Здрасьте, а Костя дома?
— Он спит, — тихо говорит юная жена, Аня-Комиссар. Какая она тихая, светлобровая, близорукая, и кто только такую в комиссары выдвинул, даже и в картошечные?
— Не надо, не будите, потом как-нибудь…
Число садится на кровати и смотрит в окно.
«Вот, тоже… Друг детства плетется… Ладно, потом…»
Смотрит на усыпанную листьями дорогу, верхушки елок и бледное небо.
Число все издевался надо мной по поводу моей комсомольской активности.
Во ВГИКе тоже существовала своего рода «дедовщина» — общественной работой, хождением на собрания и субботники занимались только младшие курсы. Нас с девчонками параллельного киноведческого курса просто «оптом» загребли в комсомольское бюро факультета. В основном наше бюро занималось тем, что прикрывало от гнева декана и администрации своих товарищей, прогульщиков и забулдыг.
— Срочно вызывайте на бюро такого-то, прогулявшего восемь часов научного коммунизма, — говорит декан Заслонова.
— Екатерина Николаевна, он не комсомолец, ему тридцать два года.
— Все равно! Вы должны воспитывать своих товарищей, вы же бюро!
Нахожу в курилке нашкодившего старшекурсника — страдающего от похмелья дядю тридцати с лишним лет.
— Сережа, тебя велено вызвать на бюро и воспитывать. Если Заслонова спросит, скажешь, что с тобой разговор был.
— Угу, — угрюмо кивает страдалец.
Через некоторое время встречаю Заслонову:
— Нет, вы, конечно, должны прорабатывать прогульщиков, но во всем надо меру знать…
— Что такое, Катерина Николаевна?
— Да вот, только что подошел ко мне этот, как его… Говорит, вы на бюро его до слез довели. Нельзя же так… Он взрослый человек, у него семейные сложности…
Мы настаивали на том, чтобы снимать со стипендии тех, кто катастрофически не учится, и эти стипендии начислять нуждающимся, например Аркаше Высоцкому, у него и так сто детей и жена беременная. Мы также предлагали отчислять хронических должников и профнепригодных, невзирая на то, какие у них уважаемые предки. У нас в стране, к счастью, не кинематографический «всеобуч».
— Совершенно верно! Прекрасная идея! — восхищалась администрация, оставляя все, как прежде.
Очевидно, во ВГИКе даже такая «имитация бурной деятельности» была редкостью, потому что и с этой ерундой я умудрилась «допрыгаться».
Однажды весной на большой перемене маэстро Нехорошев завел меня в пустую, свежевыбеленную аудиторию.
— Мне нужно с вами серьезно поговорить. — Глазами без выражения он глядел на меня сквозь толстые стекла очков.
Он вообще со странностями был. Однажды на занятиях я улыбалась чему-то своему.
— Что смешного? — недовольно спросил меня мастер.
— Я рада вас видеть, — нашлась я.
— Прекратите эти издевательства! — мучительно искривил лицо педагог и выгнал меня с занятий.
После этого на курсе стали считать, что я — его любимица, что он ко мне благоволит и чуть ли не «неровно дышит».
Логика — не перешибешь.