такими руками носить кольца, играть на гитаре вальсы, танцевать… А она ворочает котлы у печи. Волосы, бог мой, какие у нее были волосы! Косы ниже пояса, пушистые и черные, и не две, а четыре, по-котлярски, и каждая с руку толщиной… А теперь что? Прячет их под этим бабьим платком… Гришка дождался, когда Иринка наполнит миску доверху дымящейся картошкой и ломтями мяса и подойдет с ней к столу, и бережно, чтобы не коснуться пальцами ее рук, принял миску. У него был всего миг, чтобы взглянуть снизу вверх на тонкое лицо Иринки с темнеющей в углу губ родинкой, с опущенными ресницами, с тенью от этих ресниц на высоких изящных скулах. Всего миг он смотрел, а потом Иринка тихо сказала: «На здоровье, морэ», – положила хлеба и отошла. Ради этого мгновения он и пришел сюда. А прикажи тетка Варя подать ему еду какой-нибудь другой девчонке – и этого бы не было. Но все равно он пришел бы. Потому что только этими мгновениями он, Гришка Смоляков, живет вот уже третий год. Живет с той давней снежной зимы, с того сумрачного февральского дня, когда он зачем-то пришел в Таганку и встретил ее, Иринку, уже замужнюю, на улице.
Она была тогда почему-то одна, с корзиной овощей, торопилась домой. Уже сгущались сумерки, с низкого неба падали, кружась, снежные хлопья, узкая улочка была почти пуста. Им было по пути несколько переулков, и Гришка пошел рядом с Иринкой, рассказывая последние новости с Живодерки. Иринка нервничала, явно боясь, что кто-то из знакомых цыган увидит ее на улице с чужим мужем, отвечала ему коротко и невпопад, а на углу поскользнулась на раскатанной мальчишками-мастеровыми ледяной дорожке и, ахнув, упала на колени, Гришка едва успел подхватить ее. Прямо в лицо ему испуганно распахнулись длинные, черные, почти без белка глаза, мазнули по его щеке ресницы, выпала из-под платка пушистая прядка волос, – и у Гришки пот вышибло на спине. Иринка давно уже отряхнулась от снега, давно уже побросала в корзину рассыпавшиеся морковки и репу, сбивчиво поблагодарила, простилась и убежала в снежную пелену, а он все стоял на углу как вкопанный, заставляя удивленно оборачиваться редких прохожих, то снимал, то надевал, то мял в руках шапку, ерошил засыпанные снегом волосы и со страхом, от которого хотелось заплакать, понимал: все…
Он пришел в тот день домой поздним вечером, на удивленный вопрос матери ответил что-то невпопад, с досадой, как собачонку, отстранил подошедшую жену, объявил, что болен и в ресторан не поедет, и после уже лежал вниз лицом на диване в пустом темном доме, снова и снова вызывая в памяти эти плеснувшие чернотой ему в лицо длинные, испуганные глаза без белка. Поняла ли Иринка, что случилось с ним? Заметила ли? Задыхаясь от отчаяния, Гришка проклинал тот день и час, когда согласился жениться. Где, ну где была его голова?! Ведь никто его в этот хомут не гнал, матери вовсе не хотелось его женить, и сам он не собирался… Но куда было деваться от этой чертовой куклы Анютки? Это сейчас она Анна Снежная, известная всей Москве, поет в белом платье с замороженным лицом «Хризантемы». А тогда кем она была? Русская белоголовая девчонка, Анютка Сапожникова из заведения мадам Данаи в Живодерском переулке, племянница хозяйки, горничная в публичном доме! И бегала она за ним, Гришкой, так, что потешалась вся Живодерка. Все знали, что девчонка пришла в хор именно из-за него. А он тогда был как дурак влюблен в Маргитку и ничего не замечал. Ничего – даже того, что дорогу ему перешел собственный отец.
Да, позже он догадался обо всем. Догадался тогда, когда было уже ничего не вернуть и Маргитка исчезла из Москвы. Догадался, вспомнив вдруг серый дождливый день, когда в последний раз видел Маргитку. Они вдвоем стояли у калитки, и он, шестнадцатилетний, ошалевший от любви, просил:
«Убежим! Мне все равно, что ты с Паровозом спала! Поехали! Никто не узнает! Я тебя всегда любить буду…»
Она повернула к нему измученное лицо. Впервые в ее взгляде не было насмешки. Впервые в ее движении, когда Маргитка коснулась холодными пальцами его щеки, была ласка. А голос звучал устало:
«Дэвлалэ, ну почему ты на него не похож? Ничуть, а? И глаза, и брови – все ее…»
Тогда он не понял ничего. И стоял, растерянно глядя вслед уходящей Маргитке. А на другой день она пропала, и поднялся дым коромыслом, и этот разговор напрочь вылетел у Гришки из головы. Вспомнил он о нем лишь полгода спустя, когда отец ушел из дома. Мать ни о чем не рассказывала им, детям, но Гришка видел ее сухие, воспаленные от ночных слез глаза, понимал: стряслось что-то страшное. День за днем он ломал себе голову над этим, а потом вдруг вспомнил последний разговор с Маргиткой. И понял все. Ведь тогда он в самом деле был больше похож на мать, это сейчас цыгане говорят: «Вылитый Смоляко», а тогда… Мог бы и сразу догадаться. Но ведь и в голову прийти не могло, что родной отец на четвертом десятке лет выкинет такое! Несколько раз у него язык чесался поговорить о случившемся с матерью, но… Но та не жаловалась, больше не плакала и ничего не рассказывала. И Гришка знал: ни ему, старшему, ни остальным братьям она не позволит судить отца. А через месяц они снова вернулись в Москву, и там за Гришку снова взялась Анютка, уже певшая в хоре сольные партии.
Полгода она тратила силы впустую – он по-прежнему не обращал на нее внимания, – а потом, видимо, решила: пан или пропал, и как-то раз Гришка нашел ее у себя в постели, в одной рубашке, с распущенной косой, со слезами на ресницах: «Не гоните, Григорий Ильич, мне, кроме вас, никого не надобно, я в колодец брошуся…»
Григорию Ильичу тогда едва исполнилось семнадцать, а в эти годы, как известно, никакого ума не положено по закону. Именно это сказала Настя, когда наутро сияющая Анютка и изрядно ошарашенный Гришка объявили ей, что теперь они муж и жена.
Слава богу, мать отговорила его венчаться, хотя Анютка, кажется, была не прочь.
– Цыганам это ни к чему, – объяснил он ей. – Вон мать с отцом тоже не венчаны, а семнадцать лет прожили.
– Да? И где он теперь, твой отец? – поморщилась раздосадованная Анютка. Гришка подумал, что за такие разговоры хорошо бы ее треснуть, но лишь велел:
– Рот закрой, дура!
Анютка благоразумно умолкла, и он успокоился.
Детей у них не было: Анютка почему-то не беременела. Первый год Гришка не задумывался об этом, на второй начал чесать затылок, а к концу третьего уже всерьез волновался: в чем дело? Почему баба не тяжелеет? Может, спаси бог, что-то не так у него? Сомнения по поводу последнего исчезли, когда однажды Гришку подстерегла на углу толстая Фенька из заведения мадам Данаи и деловито попросила три рубля «на вычистку». Гришка так обрадовался, что дал ей пять и велел идти к доктору, а не к бабке Ульяне на Большую Грузинскую. Но прошел еще год, живот у Анютки не рос, и Гришка снова начал мучиться. А ну как Фенька тогда ошиблась? Не с ним ведь одним кувыркалась, может, и спутала чего, а может, и нарочно, кто их, баб, поймет…
Сама Анютка, казалось, нисколько по этому поводу не беспокоилась. На осторожные вопросы Гришки отмахивалась: «Ничего, так бывает…», на предложения цыганок сходить в церковь или к бабкам только пожимала плечами, шила себе модные платья в талию с высоким воротом, пела в ресторане своим ледяным голосом, принимала в Большом доме поклонников, первая учила все новые романсы и приносила в хор немало денег. Гришку, кажется, любила, страшно ревновала, устраивала бешеные скандалы, когда он не ночевал дома. Матери его, наверное, их жизнь не нравилась, но она не вмешивалась. Тем более что в том же году женился брат Петька. У него жена рожала, как заведенная, каждый год по двойне, и матери было чем заняться. А Иринка…
Гришка вздохнул, вспоминая Пасху прошлого года – раннюю, апрельскую, когда Картошки всем семейством, как сегодня, явились к ним на Живодерку христосоваться. Иринка была тогда в новом темно- красном платье, выгодно оттенявшем ее тонкое лицо, в розовом платке на волосах, похожая на ангела. Как обычно, она возилась с женщинами на кухне, и несколько раз Гришке показалось, что он слышит ее смех. Тогда на него и накатила эта волна не то смелости, не то отчаяния, вспоминая о которой Гришка до сих пор чувствовал озноб. Ведь запросто мог и ее, и себя погубить… Но тогда словно туман застлал голову, и он, спрятавшись в сенях, дождался, пока Иринка выбежит из кухни с огромным подносом пирогов, шагнул ей навстречу, схватил за худенькие запястья. Она испугалась так, что не посмела даже ахнуть, и молча, не высвобождая рук, смотрела на него из полутьмы. А он, не думая о том, что в любой момент из кухни может высунуть нос какая-нибудь любопытная цыганка, шепотом проговорил:
– Я люблю тебя, слышишь? Клянусь, не могу без тебя, жить не буду… Едем со мной? Прямо сейчас едем! Когда хватятся, мы уже за заставой будем!
– Пусти, я уроню… – чуть слышно прошептала она, потянув поднос на себя, и руки ее дрожали. Гришка послушался. Иринка быстро пошла к двери. Он, оглушенный собственной наглостью, машинально шагнул