следом, открыл для нее дверь. Она кивнула, проходя мимо него. И шепнула, не поднимая глаз, – по сей день Гришка не мог забыть этот шепот и слезу, блеснувшую в длинных ресницах:
– У меня же дети, Гриша…
В ту ночь он не мог заснуть до рассвета, вертясь рядом с безмятежно сопевшей Анюткой, перекладывая голову с горячей подушки на кулаки, садясь и запуская руки во взлохмаченные волосы, снова и снова передумывая этот короткий разговор. Спина холодела при воспоминании о собственной безголовости – ведь он мог ее, Иринку, подвести под монастырь, что бы с ней сделали Картошки, если бы узнали? Вспоминался испуганный взгляд Иринки, ее дрогнувшие ресницы, шепот: «Дети…» Как он мог, пустая башка, забыть об этом? Забыть, что Иринка – цыганка, что она никогда не оставит детей… Она оказалась умнее его и тремя словами перечеркнула всю надежду, всю жизнь. И свою и его, потому что теперь Гришка знал точно: она уехала бы с ним. Уехала бы, если б не ее орава, из которых самому маленькому на Пасху не было и двух месяцев.
Миска опустела. Больше не было повода сидеть на кухне, и Гришка начал вылезать из-за стола. В это же время Иринка, морщась от натуги, обеими руками подняла на ухвате огромный, исходящий паром котел с вареным мясом. А дальше все произошло как-то сразу, и Гришка одновременно увидел и побледневшее Иринкино лицо с выступившими на лбу каплями пота, и кренящийся котел, и испуганный взгляд тетки Вари из-за стола. Поняв только одно: сейчас Иринка обварится кипятком с головы до ног, – он одним прыжком махнул через лавку, подхватил руками чугун, краем глаза заметил пустой угол за печью и, уже чувствуя раскаленную боль в ладонях, метнул котел туда. На него все-таки плеснуло кипятком, но в первый момент Гришка даже не почувствовал это, потому что кухня наполнилась паром, визгом, стуком, воплями:
– Иринка, рехнулась?!
– Гришка, живой? Целый?! Чаялэ, он же его голыми руками схватил! Парень, сей же минут руки покажь!
– Дэвлалэ, он же на скрипке играет!
– Иринка, чего разлеглась, вставай, дурища! Чуть не обварилась!
– Подождите… Она, кажись, не в себе… Иринка! Иринка! Иринка, открой глаза! Эй, ты что? Вставай!
– А ну пошли все вон, бестолковые! Что пристали к бабе? Она же, видите, опять…
– Ох ты… А с виду незаметно…
– Дура, заметно месяца через два станет, а пока…
– Тащите ее за печь, пусть полежит… Гришка, пошел вон!
Последнее приказание исходило от тетки Вари, и Гришка был вынужден повиноваться.
Только в сенях он почувствовал, как сильно жжет ладони, подошел к сырой бочке с водой и, подняв разбухшую крышку, запустил в холодную воду обе руки. Ничего. Не страшно. Шкура слезет, только и всего, и даже играть сможет. Слава богу, вовремя вскочил, вовремя поймал этот чугун растреклятый… Гришка передернул плечами, вспомнив посеревшее Иринкино лицо и кренящийся набок котел. И чего, глупая, схватилась за него, ежели в тяжести?
– В тяжести… – зачем-то выговорил он вслух, внезапно осознавая смысл сказанного. Так вот что. Опять тяжелая она. Четвертым уже. От этого Федьки-губошлепа, чтоб у него все кони передохли… Задохнувшись, Гришка представил себе, как этот чертов Федька с его губищами в пол-лица опрокидывает Иринку на постель, как по-хозяйски расстегивает ее блузку, трогает волосы, шею, грудь… и выругался сквозь зубы от накатившей ненависти. Видит бог, зарезал бы этого жеребца… если б польза была. Что толку оставлять Иринку вдовой, ведь Картошки даже вдовую не отпустят ее, будут держать при себе до старости, до смерти…
– Что ты, Гриша? Больно очень?
Он вздрогнул, поднял глаза. Поморщился: рядом с ним, держась за край бочки, стояла жена.
– Ничего, – буркнул он, вынимая руки из воды и вытирая саднящие ладони о штаны. Но Анютка не унималась:
– Дай-ка я посмотрю. Ох ты, господи, ну надо же было так… И что этой Иринке в голову только взбрело, такой чугун надо втроем поднимать, а она… Вот всегда блажная была, а замуж вышла – совсем одурела!
– Помолчи.
– Мне молчать?! – взвилась она. – Эта курица мне мужа чуть не обварила, и мне молчать? Пойдем, Гриша, я тебе руки маслом лампадным смажу, завтра и следа не будет!
Анютка уже схватила его за рукав и сделала шаг к лестнице, но Гришка с силой вырвал руку.
– Да шла бы ты, зараза… Осточертела!
Анютка выпустила его рукав. Мельком Гришка увидел ее лицо – изумленное, растерянное. Отвернувшись, он быстро вышел из сеней.
К вечеру веселье в доме поулеглось. Усталые и хмельные цыгане расселись за столы вдоль стен, вели неспешные разговоры, молодежь еще пела и плясала, но уже не так, как днем, поспокойнее, потише. Кое-кто даже потихоньку отправился спать наверх, кто-то из гостей распрощался и уехал. На кухне цыганки грели самовар, на столах появились пряники, баранки и конфеты, а также излюбленная пожилыми цыганками вишневая наливка. Варька пришла из кухни, сняв испачканный и залитый маслом фартук и оставшись в бархатной темно-синей душегрейке и длинной таборной юбке. Ее черный платок сполз назад, и густые, без седины, вьющиеся пряди волос выбились на лоб и виски. Сидящая за столом между капитаном Толчаниновым и князем Сбежневым Настя улыбнулась и помахала ей.
– Варенька, иди сюда! Устала? Зачем ты на кухне целый день, молодух мало разве? Иди, сядь с нами, я тебе чаю налью.
Капитан Толчанинов галантно поднялся, чтобы уступить Варьке место, но тут же пошатнулся, ухватившись за стол. Варька, спрятав улыбку, принялась уговаривать смущенного Толчанинова остаться на месте:
– Да сидите вы, Владимир Антонович, вы ж в гостях у нас! Вон я на лавку сяду.
– Варенька, да я же не настолько пьян, – оправдывался Толчанинов. – Какая же, однако, крепкая эта проклятая мадера… В молодости, помнится, хлестали ее ведрами на пари, а вот теперь недостает сил усадить даму… Пассаж, и больше ничего!
Сбежнев, сидящий рядом, сдержанно улыбался, тянул из бокала портвейн. Настя, наливавшая Варьке чай, вдруг отставила чашку, обернулась на какой-то шум в другом конце залы и тронула Варьку за руку:
– Смотри, кажется, Иринка спеть собирается! Вот кого бы с радостью послушала! Ты помнишь, какой у нее голос был, как она на «Нищей» ноту брала? Лучше моей Дашки, право слово! Как у Митро ума хватило за этого коновала ее выдать, не пойму…
Варька тоже обернулась. Иринка сидела на другом конце стола, рядом со свекровью, куда ее привели и усадили сразу же после внезапного обморока на кухне. Там она и просидела до самого вечера, подавая Фетинье Андреевне то тарелку, то чашку, то кусок пирога, не решаясь даже отойти и поговорить с матерью и сестрами. Петь она была вовсе не намерена, но сейчас вокруг нее собралась смеющаяся толпа цыган, на разные голоса упрашивающих:
– Осчастливь, Ирина Дмитриевна!
– Спой для молодых, окажи честь!
– Тряхни стариной, сестрица, мы подыграем!
– Ну, давай, как раньше! Ты же самые трудные романсы пела!
– Нет, нет… – Иринка испуганно оглядывалась на молчащую свекровь. – Извините, ромалэ, я не в голосе совсем. Можно, я не буду? И не хочется, я все забыла давно…
– Иринка, ну что ты? Ну, хоть что-нибудь! Спой, мы все просим! Ну, хочешь, на колени встанем? – со смехом уговаривали цыгане.
Митро, стоящий у окна, к уговорам не присоединялся, хмурился. Илона, сидящая рядом, тронула мужа за рукав, но Митро не глядя отстранился. Он еще больше потемнел, когда к сгрудившимся вокруг Иринки цыганам подошел ее муж, уже довольно пьяный, взлохмаченный и мрачный. В Федьку тут же вцепились:
– Морэ, жена петь не хочет, упроси жену!
– Еще упрашивать ее… – буркнул Федька, искоса взглянув на Иринку. – Иди пой для людей, чего расселась?