дочери, хотя днем, аккомпанируя ей на гитаре, убедился, что поет Дашка верно и все ноты «дотягивает» как положено. Выбранный Дашкой романс, несмотря на то, что он был новым и модным, Илье совсем не нравился. Дочери он не говорил ни слова, но с Настей спорил до хрипоты: «Совсем вы с ума сошли! Что она в этой песне понимать может? Его не всякая-то певица в годах споет! Вот все вы, хоровые, полоумные! Сто раз слышал – вылезает девчонка десяти лет, в позу встанет, шалью обмотается, и – „Ста-а-арасть, как ночь, мне и им угрожает…“ Тьфу!»
Настя смеялась, но переубеждать Дашку не собиралась. Да и сама дебютантка, кажется, ничуть не была обеспокоена. «Ничего, дадо, – успокаивала она отца. – Спою».
Илья огляделся, ища дочь. Дашки нигде не было видно, зато на глаза ему попалась Маргитка, сидящая на крыльце и глядящая в одну точку. К ней подошел нахмуренный Митро:
– Где тебя носило?
Маргитка не ответила, не повернула головы. Кажется, и не слышала отца. Когда Митро, разозлившись, заорал на весь двор: «Где шлялась, я спрашиваю, холера?!» – она вздрогнула. До Ильи донесся ее тихий голос:
– У тетки Симы в Спасо-Голенищевском была.
– Нашла куда одна ходить, там ворье сплошное с Хитрова крутится! Доиграешься ты у меня до ремня! Марш в дом, переодевайся! Бога благодари, что не до тебя сегодня!
Маргитка встала, ушла, а Илья подумал, что и ноги ее у тетки Симы не было. И неизвестно, где ее черти таскали целый день. Ушла злющая, а пришла – и вовсе лица нет. И не подойдешь, не спросишь – цыган полон двор… Тьфу. Прав Митро – не день, а тридцать три несчастья.
И в ресторане, в крохотной «актерской» за общим залом, забыв о предстоящем выступлении собственной дочери, Илья продолжал с тревогой следить за Маргиткой. Та была сильно бледна и как-то болезненно шумна сегодня: ее гортанный голос раздавался в комнате громче других, Маргитка то хохотала как сумасшедшая, то принималась бешено браниться, отталкивая других девчонок от зеркала и сбрасывая со «своего» стула чужие шали и ленты, то умолкала на полуслове, стиснув пальцами виски, и смотрела в распахнутое окно, за которым уже темнело. Во дворе ресторана цвел тополь, уборная была полна пуха, и Илья, глядя на то, как белые пушинки садятся на распущенные косы стоящей к нему спиной Маргитки, отчетливо чувствовал, что сходит с ума. Так бы и подошел, дернул бы за руку, спросил, что стряслось, прижал бы к себе чертову эту куклу… Несколько раз за вечер Маргитка поворачивалась к нему, но смотрела пустыми глазами, и Илье становилось страшно от серой бледности ее скул и щек. Он даже не сразу услышал обращающуюся к нему Дашку, и той пришлось осторожно потрогать его за рукав:
– Отец, пожалуйста, отец… Дай ноту.
Он потер кулаком лоб, взял гитару, тронул струны, и Дашка принялась распеваться. Илья машинально аккомпанировал и одновременно спрашивал у Кузьмы:
– Кто в зале-то сегодня? Я проходил, видел – полна коробочка…
– Да, народу много. – Кузьма старательно полировал суконкой ботинок. – Толчанинов с друзьями сидят, уже знают, что Настькина дочь дебютствует. Заволоцкий пришел. Купец Вавилов со своей обоже. Актриса Несветова с поклонниками, студенты набились… Да, Маргитка! Эй! Твой каторжник тоже сидит!
Маргитка дернулась, словно на нее вылили кружку кипятка, обернулась к Кузьме, и Илья увидел одни глаза, зеленые перепуганные глаза на белом лице. «Вот оно что… С ним, курва, виделась сегодня…» Илья даже опустил гитару да так и стоял, не сводя глаз с давно отвернувшейся Маргитки – до тех пор, пока его не тронули за плечо.
– Отец… – немного удивленно позвала Дашка, и Илья едва удержался, чтобы не выругаться. Как можно спокойнее спросил:
– Что тебе? Еще играть?
– Нет… У тебя бас подвирает.
Несколько гитаристов изумленно обернулись на них. Мысленно чертыхаясь, Илья перехватил гриф, начал восстанавливать настройку. Доигрался, старый пень, – не чует, что гитара врет. Вон как все встрепенулись. Ох ты, бог цыганский, масхари,[51] – чем же это кончится-то?..
Зал привычно встретил цыганский хор аплодисментами. Илья с облегчением заметил, что открыты все окна: Осетрова не остановил даже тополиный пух, разлетающийся по паркету. Было душно, ночью ожидалась гроза, темно-синие тучи уже сходились над крышами. Зал был полон, горели свечи, язычки огня розово подсвечивали лица гостей. Капитан Толчанинов, привстав из-за стола, помахал Илье, шутливо поднял бокал. Он поклонился в ответ, попробовал улыбнуться – не вышло. Глаза сами собой поворачивались к дальнему углу, где один за пустым столом, увенчанным только бутылкой мадеры, сидел Сенька Паровоз.
Сенька был мрачен, как плывущие за окном тучи. Пробегающий мимо половой что-то угодливо спросил у него, но Паровоз рыкнул сквозь зубы, и мальчишку как ветром сдуло. Когда вышел хор, Сенька уставился на Маргитку и, сколько Илья ни смотрел на него, не отводил глаз. Та, бледная, напряженная, сидела не поднимая ресниц. Когда подошла ее очередь плясать, вышла без улыбки, и гитаристы в заднем ряду начали перешептываться:
– Что-то неладно с нашей Машей…
– На солнце перегрелась, что ли?
– Да молчите вы, дурачье… За мать волнуется.
– Эй, чайори, может, посидишь?
Маргитка гневно обернулась на последний вопрос Кузьмы, прошила его василисковым взглядом и взмахнула унизанной браслетами рукой, подавая знак. Вступили гитары. Маргитка, откинув голову, пошла по паркету. Несколько раз мимо Ильи проплыло ее недвижное лицо с опущенными глазами и плотно сжатыми губами. Он даже обрадовался, когда пришло время участить ритм, и Маргитка, раскинув руки, все-таки улыбнулась «на публику». Она плясала спиной к хору, и Илья видел лишь ее качающиеся косы, ходящие ходуном плечи, прыгающие кольца серег. С нарастающей тревогой он видел, что пляшет девка хуже некуда, то и дело теряет ритм и даже руки поднимает, как деревянная. Под конец Маргитка сбилась в своей фирменной чечетке и, не встрянь вовремя Кузьма с «переходным» аккордом, провалила бы всю пляску. Однако в зале этого не заметили, и аплодисменты Маргитка все-таки сорвала. Поклонившись, она поспешно вернулась на свое место.
– Что случилось, девочка? – не выдержал Илья.
– Ничего, – не оборачиваясь, чуть слышно сказала она. И больше не пошла плясать.
Что с ней, мучился Илья, что с ней? Почему она за весь вечер даже глаз на Паровоза не подняла? А тот, наоборот, на нее одну и смотрит, каторжная морда… Вот закатать бы в глаз гаду… Справился бы и не вспотел, хоть тот точно лет на десять моложе. Юшкой бы умылся, хитрованец чертов… Занятый кровожадными мыслями, Илья не сразу увидел знак Ваньки Конакова и очнулся лишь от отчаянного шипения Кузьмы прямо в ухо:
– Эй, Смоляко, примерз, что ли? Вам с Дашкой идтить! Просыпайся, морэ!
О, дэвлалэ… Никогда еще Илье так не хотелось бросить гитару на пол, плюнуть сверху, послать всех к чертовой матери и уйти. Но рядом, прямая, как столбик, стояла дочь в своем новом синем платье, теребила в пальцах кисти шали, и куда было деваться? Руки дрожат, проклятые… Только бы выход девочке не сорвать! Выпить бы, тем более что Митро нету… Жаль, поздно уже. Илья вышел вслед за дочерью вперед, незаметно развернул ее лицом к залу. Словно из-за стены слышал голос Ваньки Конакова, объявляющего, что сегодня для дорогих гостей поет новая прекрасная певица из табора Дарья Смолякова.
– На дар, дадо, саро мишто явэла,[52] – вполголоса сказала Дашка, и Илья виновато подумал, что говорить такие слова должен был он. Но дальше думать было некогда, потому что Дашка мягким жестом попросила у зала тишины, и он взял первый вступительный аккорд.
Начала Дашка низко и тихо, словно раздумывая.
Еще не было взято ни одной сильной ноты, а в зале уже встала тишина, в которой явственно слышались дальние грозовые раскаты. Все взгляды обратились на тоненькую фигурку в синем платье, стоящую у края эстрады. Лицо Дашки было, как всегда, безжизненным, немигающие глаза, казалось, смотрели поверх голов