Не знаю, как другие, по меня волнует именно это: я вижу. Вижу далекое. Пускай будет Рим, пускай футбол. Но вот камера показывает нам разных людей на трибунах — старых и юных. Улыбки, лица, руки, глаза… Ерунда какая-то, не правда ли? Но попробуй отвяжись от мысли, что перед нами капелька чьей-то жизни, совсем не срепетированной, не организованной хорошим или плохим продюсером жизни, может быть, очень интересной, сложной. Мы сидим далеко — мы видим!
А где-то в перерыве матча сквозь большие решетчатые ворота стадиона камера показывает нам осколок улицы. Машины пробегают совсем как в нашем переулке. Синьора идет с кошелкой, с кем-то здоровается, зовет кого-то., Старик читает у киоска журналы… Далекие люди становятся понятными на этой далекой улице…
Словом, это не кинофильм, где так же ходят люди, бегут машины. Это не документальная съемка, это сама жизнь, увиденная мной.
— Талантливый оператор, — сказал я, — видит в толпе, в мелькании трибун что-то неповторимое, человечное. Выхватывает, умеет найти выразительное в своем характере лицо, руки, мнущие перчатку, выразительные руки человека, взгляды, жесты, земные человеческие переживания. И все это очень далекое, затерянное среди миллиардов, живущих на земле… По таким отступлениям от программы всегда виден большой талант оператора-художника… Меня волнуют эти отступления.
Археолог сквозь дым улыбался мне, покачиваясь.
— Похоже на дом с перевернутой лодкой… Скажите, вы тайком от всех не пишете стихов или романа?
Смешной вопрос. Я не ответил.
…Утром я видел маму. Она лежала немая, неподвижная, закрыв глаза. На столике рядом стоял букет ромашек, трогательный девичий букет. Надо будет обязательно спросить, кто поставил эти ромашки…
В палату вошел доктор, позвал ее. Мама не ответила. Он взял ее руку, задумчиво глядя прямо на меня, постоял и вышел, прикрыв осторожно дверь.
Солнечный осенний зайчик белел на подушке. Я тихонько выключил аппарат, будто вышел из комнаты, прикрыв дверь.
Потом весь день я просидел над магнитными схемами. Заколдованные линии! Мои картинки не хотят, не желают с ними путаться, но природа их все-таки одинакова. Где же моя ниточка?
Лишь одно меня радует. Смена места привела к смене сюжетов. Я здесь не видел, не заметил, по крайней мере, ни одного молитвенного жеста.
Бородатый Начальник сказал:
— Вашему другу что-то нездоровится. Обедать не приходил.
В самом деле, где же он? Я пошел домой.
Археолог полусидел на раскладушке, вытянув левую ногу, не зажигая света, в сумерках смотрел в окно, дымил сигаретой.
— Нога, — сказал он виновато.
— Ранение?
— Какое там ранение. Просто вошел однажды напролом в стеклянную дверь… Не заметил. Звону было! Колено рассадил. С тех пор от непогоды болит. Холодно.
— Есть хотите?
— Нет, спасибо, мне принесли.
— Так я печку затоплю.
Я притащил из прихожей вязанку дров, сложил в печке «сруб», как учила меня когда-то мама, нащипал бересту, и пламя дружно схватило сухую березу. Теплая волна загудела, не умещаясь в дымоходе, пахнула в комнату искрами, засветилась на полу, на желтых стенках и потолке.
— Ловко у вас получается.
— Детство провел у печки…
— Не надо зажигать свет…
Я сбегал в столовую, принес чайник, пригоршню кофе, сухое печенье, два граненых стакана. Воду я согрел на плитке. В комнате у нас пахло березовым дымом и кофе. Дрова горели отменно.
— А я все думаю про ваши картинки, — сказал он, потирая ногу. — Можно, я буду их так называть… Скажите, если не секрет, между вашими двумя… программами… как они получены? Одинаково?
— Нет. Вторая, с Тбилиси, полностью подчиняется мне. Первая, сумбурная, та, что с оленями, стихийна, почти безконтрольна, как радиопомехи.
— Я почему-то понял именно так. Но аппаратура одна, значит, сумбурные картинки получены тоже без посторонней помощи. Без дальнего передатчика?
— Вы догадливы.
— Мне все больше начинает казаться, что половина картинок шла из Мексики.
— Почему?
— Растительность, похожая на кактусы, постройки, обнаженные люди, силуэты раскрашенных лодок. Правда, все мелькало, но…
— Я не посылал сигналы в Мексику.
Он говорил со мной, точно шел по темному, длинному, незнакомому коридору на ощупь и ни разу не споткнулся, хотя совсем ничего не знал.
Нега волной полыхала в открытую дверцу печки. Дрова трещали, пламя гудело. Когда я тронул горячую золотую россыпь брызнули искры, обдав жаром веки.
— Я не посылал сигналы в Мексику.
— Но как помехи…
— В это я не верю.
— И не уверены?
— Да.
— Можно ли найти какое-нибудь определенное решение?
— Да.
— В чем же дело?
— Я найду, если в другом, единственном на Земле месте, будет стоять второй такой же аппарат. Но сие для меня пока недосягаемо. Я даже не знаю точно до градуса такое место, куда можно поставить…
— Хорошо, забудем эти два неизвестных А и С. Но можно ли узнать, какие передачи в тот момент вела Мексика? Для вас это возможно?
— Разве там было что-нибудь похожее на постановку, на игру, на передачу?
— Нет, кажется…
— Тогда какая же Мексика? Древняя?
Он засмеялся.
— Ну это абсурд!.. Налейте, пожалуйста, еще стаканчик… Исторический сюжет в кино… История Мексики… Вы знаете, как это модно в наше время — исторические сюжеты.
— Далась вам эта Мексика! Вы же ничего не знаете… Ну представьте себе: луч, который пошел в Тбилиси, дважды был отражен магнитной сферой Земли. Кажется, я вам говорил о ней. Луч не мог вырваться наружу. Не мог! Как зяблик через броню! Понятна вам такая схема?
— Да.
— Зато «мексиканский» луч прошел эту сферу насквозь, как бумагу, но не туда, понимаете вы, не туда, — я показал на потолок, — а сюда, к нам?
Я подложил в огонь дрова, налил кофе, мы захрустели печеньем, обжигаясь, пили душистое варево. Печь накалилась, гудела.
— Тогда разрешите мне предложить вам еще одну версию, — сказал он, растягивая слова.
— Пожалуйста.