Это подпись к портрету Чаадаева, и смысл ясен: талант у нас не в цене, власть в гениях не нуждается.
Чтобы замкнуть круг, остановимся на человеке, который также оказывал большое влияние на Пушкина, но сегодня менее известен. То был чиновник Министерства иностранных дел Николай Кривцов. В войне 1812 года ему оторвало ядром ногу выше колена. После русских побед он остался за границей, лечился. В Лондоне ему сделали пробковый протез, настолько удачный, что он мог даже танцевать. Он жил в Австрии, Швейцарии, Франции, Германии, говорил свободно на нескольких языках, водил знакомство с Гете, Гумбольдтом, Талейраном, встречался с Наполеоном, запросто бывал у многих западных знаменитостей. Когда Пушкин вышел из Лицея, Кривцов возвратился из Европы. Познакомились они у братьев Тургеневых и сошлись.
Кривцов вернулся большим либералом и демонстрировал Пушкину великолепный образец раздвоенного сознания российского интеллигента. Он был исполнительным, аккуратным и преданным престолу служащим, а в узком кругу ругал русские власти и отечественные порядки, не стесняясь в выражениях и не скупясь на остроумие. Речи его звучали еще резче, чем мальчишеская терминология Пушкина. И это было воспитание другого рода, нежели влияние друзей, перечисленных выше. Кривцов вскоре получил назначение в русское посольство в Лондон, о котором, как и обо всей Европе, много и увлекательно рассказывал Пушкину. Обсуждали они, по-видимому, и возможности пушкинского путешествия.
Из-за физической и нервной перегрузки, а возможно (по взгляду современных врачей) от инфекции (грипп? воспаление легких?), Пушкин заболевает горячкой. Этим словом называли любую болезнь с высокой температурой. В послелицейские годы он вообще часто хворал. На этот раз он болеет долго, и доктор не гарантирует благополучного исхода. Однако через два с лишним месяца молодой организм победил и Пушкин поднялся на ноги. Поправляясь, он сочиняет стихи Кривцову на память перед отъездом того в Лондон, дарит свою книгу. Связь не прерывается после отъезда. Александр Тургенев пишет князю Вяземскому, уехавшему служить в Варшаву: «Кривцов не перестает развращать Пушкина и из Лондона и прислал ему безбожные стихи из благочестивой Англии».
Друзья продолжают разъезжаться. Вяземский находится в Варшаве практически без дела. Летом следующего года он подпишет записку об освобождении крестьян. То было либеральное время, и он не пострадал за вольнодумство. Настроение Вяземского, приезжавшего в Петербург, было невеселым: «…мне так все здешнее огадилось, что мне больно было бы ужиться здесь», пишет он и вскоре уезжает обратно в Варшаву.
Польша была, конечно, еще не Западная Европа, но уже и не Россия, Пушкин это понимал. Поэтому, встретившись летом с Вяземским, он говорит о том, что, может быть, если не удалась заграница, его пустят в Варшаву. Вяземский обещает узнать и похлопотать «оттуда». В любом случае, здесь оставаться, по мнению Вяземского, невозможно. Вскоре он опять напишет: «У нас ни в чем нет ни совести, ни благопристойности. Мы пятимся в грязь, а рука правительства вбивает нас в грязь».
Пушкин не мог не знать, что выезд из Варшавы в Германию неизмеримо проще, чем из метрополии. Карамзин, отправившийся впервые за границу, подробно рассказал о своих наблюдениях, и его заметки были к тому времени неоднократно опубликованы. «На польской границе, – писал он, – осмотр был нестрогий. Я дал приставам копеек сорок; после чего они только заглянули в мой чемодан, веря, что у меня нет ничего нового». В Петербурге, городе, который он называет мертвой областью рабов, Пушкину плохо; он живет в немилой ему, «сей азиатской стороне» (I.326).
Неизвестно, принимали ли участие в хлопотах по поводу выезда Пушкина в Варшаву братья Тургеневы или еще кто-либо, кроме Вяземского, но усилия не увенчались успехом. Да и сам Вяземский, судя по его письмам, рвется из Варшавы в Париж. Между тем гадалка уже предсказала Пушкину дальную дорогу, о чем он сам вспоминал двадцать лет спустя.
А времена менялись. Выступая в Варшаве, Александр Павлович обещает дать России конституцию, какую он дал Польше (что могло укрепить Пушкина в стремлении туда перебраться). В Польше появилось нечто вроде парламента. На открытии Польского Сейма Александр размышлял о законно-свободных учреждениях, которые он надеется распространить. Европа беспокоилась по поводу произвола, царящего в России, и царь в беседе, которая была опубликована на Западе, говорил о том, что скоро другие народы России, вслед за Польшей, получат демократию.
Либеральные воззрения Александра I преподносятся Западу, а внутри он, получив звание фельдмаршала Прусской и Австрийской армий, поощряет деятельность Аракчеева. Послабления, которые начали было ощущаться, к 1819 году отменяются. Время надежд на перемены, время новых противоречивых идей уходит в прошлое. Наступает период завинчивания гаек внутри, который всегда сопровождается опусканием железного занавеса.
Брожения в странах Европы заставляют глав государств искать пути к договорам для защиты порядка, и русское правительство находит в том для себя двойную выгоду: под предлогом опасности ужесточать дисциплину внутри и расширять сферы своего политического и военного влияния вовне. Сильные мира сего, которых Пушкин, смеясь, два года назад назвал «всемирными глупцами» (Х.10), на самом деле таковыми вовсе не были.
Эйфория, связанная с возвращением русской армии из Европы домой, сошла на нет. Просветительские и либеральные идеи затухали на глазах. Те, кто вернулись, думали, что возврата к старому быть не может, однако теперь европейские начала вытравлялись, оставались традиционные, азиатские. Оказалось, что общественное мнение ничего не стоит, с ним можно не считаться. В университетах началась борьба с иноземной наукой. Инстанции были озабочены укреплением подлинно русских убеждений, под которыми подразумевалась преданность престолу. Высказывать публично мнение становилось снова опасно; общественная жизнь ушла в подполье.
Идея развития России по американскому пути с введением конституции и отменой рабства, та идея, которую в течение нескольких лет вынашивали декабристские группы, в сущности, первые зачатки партий в стране, в принципе была мало реальной. «В Африке и Америке начинают чувствовать сие беззаконие и стараются прекратить оное, а мы, россияне, христиане именем, в недрах отечества нашего имеем защитников сей постыдной, сей богопротивной власти!» – доверяет бумаге свои мысли декабрист Александр Муравьев.
Николай Тургенев сообщает брату Сергею: «Мы на первой станции образованности», – сказал я недавно молодому Пушкину. «Да, – отвечал он, – мы в Черной Грязи». Так называлась первая станция по дороге из Москвы в Петербург.
Наступало время, привычное для русских людей в возрасте и приводящее в растерянность молодых. Тридцатилетний оптимист Николай Тургенев, мечтая о журнале «Россиянин XIX века» при сотрудничестве Пушкина, записывал в своем дневнике: «Каждый вечер оканчиваю с некоторым унынием… Ввечеру сижу у окошка и в каждом предмете, в каждом движущемся автомате вижу бедствие моего отечества… Какое-то общее уныние тяготит Петербург и сие время… Иные ничего не понимают или, лучше сказать, ничего не знают. Другие знают, да не понимают. Иные же понимают одни только гнусные свои личные выгоды. Неужели я до конца жизни буду проводить и зимние, и летние вечера так, как проводил доселе?.. Неужели я и при последнем моем издыхании буду видеть подлость и эгоизм единственными божествами нашего Севера?». У многих на уме Европа. Проводив свою знакомую в Париж, Александр Тургенев пишет Вяземскому: «Спокойнее и счастливее там, где и душа, и цветы цветут».
Либеральные идеи овладели Пушкиным не вовремя. Более опытные друзья, тот же Александр Тургенев, Карамзин, Жуковский встретили очередное похолодание на теплых должностных местах, офицеры- декабристы шли на риск, многие уходили в кутежи. Пушкин с энергией молодости кинулся во все сферы сразу. Он пытался соединить все стили жизни, и ему, с его умом и горячностью, это удавалось. Но возник вопрос: готов ли он всем пожертвовать ради того, чтобы встать на рискованный путь активного протестанта, готов ли к последствиям?
По всей видимости, его планы все же более эгоистичны, и они в литературе, не в политике. Он не борец, а лишь поклонник правды и свободы, как он сам назовет себя позже. Но и в такой роли ему нет места. Он