служителей их культа привязаны к кормушке, чтобы позволить пошатнуть прогнившее основание, а потому нужно просто выждать, пока все само собой рассыплется в прах.
– Безумие властей предержащих – тех, кто достиг вершин, – вещь странная, но встречается довольно часто, – снова заговорила Марта, повторяя слышанную когда-то фразу. – Робер (она имела в виду председателя Стена, чье изображение украшало камин: Марта всегда честно указывала источники) однажды превосходно мне это объяснил с присущим ему, как ты знаешь, умом. Оказывается, чудовищное количество стариков продолжают управлять гигантскими предприятиями и даже страной, в то время как они уже совершенно выжили из ума и впали в детство, – и сделать с ними никто ничего не может.
Марта Бонфуа подошла к Симону, положила руку ему на бедро, склонила серебряную головку к его плечу и, обращаясь к изображению Симона в зеркале, сказала:
– Кроме того, если Шудлер рухнет, это сильно отразится на Анатоле Руссо, что, в свою очередь, я думаю, доставит большое удовольствие Роберу и его друзьям. Они даже были бы весьма признательны, если бы можно было подтолкнуть немного колесо…
– Но Руссо – мой бывший патрон, ты же знаешь, Марта. С ним я как раз и начинал. Я заведовал его канцелярией.
– Ну что же, мой дорогой, тем хуже. Мы не любим Руссо, я говорила уже тебе об этом, – заметила Марта твердо, тоном, указывавшим на бессмысленность спора.
Затем голос стал нежнее, рука сильнее стиснула его бедро – и два лица в зеркале приблизились друг к другу.
– Ты еще молод и слишком добр, Симон; если хочешь, оставайся пока таким. Но не следует идти ко дну, спасая трупы. Понимаешь, дорогой?
Она улыбнулась.
– Да, да. Спасибо, Марта, – промолвил Симон…
Он скользнул рукой в вырез халата, раздвинул белую кипень тюля и стал смотреть, как в зеркале его пальцы благодарно сжимают эту прекрасную грудь, разумеется, подхваченную лифом, но все еще полную, упругую и нежную, ласкаемую до него теми же руками, что подписывали законы, договоры и помилования.
2
Чета Де Воос провела три месяца в Италии.
Габриэль не бывал в этой стране, зато Жаклин посещала ее дважды вместе с Франсуа.
Новобрачные отказались от идеи поехать к Лаго-Маджоре и на Борромейские острова, очень модные в 1913 году, когда Жаклин побывала там во время своего первого брачного путешествия, и предпочли им более обрывистые берега озера Комо. По молчаливому согласию они также избрали Виченцу вместо Вероны, а башни Сан-Джиминиано вместо розовых камней Сиенны. Но внезапно Жаклин пожалела об этом. Ей все- таки хотелось снова увидеть Сиенну.
– Ну что же, поедем, ничто нам не мешает, – сказал Габриэль.
– А вы не будете сердиться, дорогой? – спросила она. – Уверяю вас, вы должны это увидеть.
Несколькими часами позже, застыв на монументальной, неправдоподобно прекрасной площади Муниципио, а потом шагая по залам пинакотеки, заполненным работами Содомы и Беккафуми, Жаклин исподтишка наблюдала за выражением крупного лица Габриэля, на котором читалось не то безразличие, не то злоба, не то скука, не то просто торопливое желание успеть еще куда-то, свойственное туристам.
Габриэль, казалось, был доволен лишь за рулем автомобиля, проезжая мимо восхитительных пейзажей, оценить которые ему мешала забота о том, чтобы не сбиться с пути. Тем не менее они не могли проехать мимо городов, обязательных для истории каждой любви и для всех воспоминаний. Венеция, Флоренция и Рим.
Жаклин старалась разделить с Габриэлем радость открытия изумительных вещей, и в то же время ей хотелось познакомить его с местами, столь дорогими для нее, чтобы впоследствии открыто говорить о них.
Крутыми улочками, напоенными запахом нагретых пиний, мимо знаменитых статуй, горделиво несущих свое мраморное тело в прохладной глубине музейных галерей, перед шепчущими фонтанами и поросшими мхом бассейнами, где умирал зеленый и золотистый вечерний свет, испытывая странную радость, сладостное страдание, водила Жаклин двух своих любимых, живого и мертвого. Иногда, по пути, она вспоминала еще и об отце.
– Папа написал тут стихотворение, – говорила она.
И начинала читать:
или еще:
Редко она забиралась дальше второй строфы. И, желая показать, что понимает, насколько старомодны эти стихи и смешна чрезмерная привязанность к семейным узам, добавляла:
– По-моему, отец писал это, как раз когда он был влюблен в Казарини! И кажется, в тот день она подвернула ногу… Вот где источник поэзии.
Но Габриэль не был ни художником, ни интеллектуалом. Италию он рассматривал как школу для приложения сил профессиональных литераторов.
И, пресытившись соборами и снятиями с креста, с раскисшими от святой воды пальцами, глядя на мраморную плоть или вылинявшую фреску под гнусавое бормотание гида, отвечающего урок, которого Габриэль не слушал, он ловил себя на мысли: «Профессия – муж богатой вдовы…»
Девушки на улицах казались ему гораздо красивее, чем он ожидал, и, наоборот, аристократки – менее привлекательными, чем ему представлялось по романам Д’Аннунцио. В римских салонах он встречал такое количество герцогов, маркизов, принцесс и баронесс, что совершенно не мог вообразить, чтобы все эти титулы были подлинными, и это придавало ему уверенности в праве носить свой, выдуманный им самим. В светских салонах, во время легких флиртов, которые он затевал или которые затевали с ним, он мог заметить, что Жаклин не ревнива. Из этого он заключил: она не питает к нему никакой страсти и остается по-прежнему верна воспоминаниям о первом муже.
Когда в начале октября они вернулись в Париж, госпожа де Ла Моннери, мать Жаклин, спросила Габриэля своим не допускающим возражения тоном:
– Ну что, Франсуа? Как вам понравилась Италия?.. Почему у вас вдруг сделалось такое лицо? Ах, да, в самом деле, вас же зовут Габриэль. Я всегда забываю… А я, знаете ли, в конце концов невзлюбила эту страну. Мой муж слишком много времени проводил там с другими. И всякий раз, как у него появлялась новая любовница, он вез ее туда.
– Решительно, это наследственное стремление, – прошептал Габриэль.
– Что? Что вы сказали? – переспросила госпожа де Ла Моннери, которая слышала все хуже и хуже.
– Я говорю, там очень красиво, – громко произнес Габриэль.
А Жаклин тем временем думала: «Наверное, лучше было бы нам поехать в Испанию. Ну что же, съездим туда в следующем году».
В силу того что состояние принадлежало Жаклин и долгие годы она жила одна, а за время первого замужества успела приобрести кое-какой опыт, все важные решения в их жизни принимала она сама. Габриэль же, хоть и напускал на себя вид фанфарона, которому якобы все по плечу, стоит только взяться, на деле занимался лишь мелочами. Скажем, садился на битком набитые чемоданы, или ходил в банк, или записывал адреса в адресную книгу. Как у многих не занятых делом людей, у него появилась привычка без конца смотреть на часы, как бы следя за несуществующим расписанием.
Распределив таким образом заботы совместной жизни, Жаклин и Габриэль ощущали теперь себя в безопасности.
Они решили проводить бо?льшую часть года в Моглеве. В качестве парижской резиденции Жаклин выбрала особняк на улице Любек, которым она владела вместе с матерью и где после смерти поэта госпожа