де Ла Моннери жила одна.

Старая дама из принципа покапризничала, жалуясь, что ей приходится менять свои привычки. Но в действительности была довольна.

К старости она усохла, но не согнулась. Ее жесткое, высокомерное лицо, как и раньше, обрамляли пышные седые с голубым отливом волосы, но прежняя величественная осанка исчезла.

– Бедный мой Франсуа, – обращалась она к Габриэлю, – представьте себе – у меня ведь было такое восхитительное тело, и я им – увы! – так бессмысленно распорядилась, на что, замечу в скобках, моему мужу было совершенно наплевать… Так вот теперь, когда я одеваюсь, уверяю вас, я закрываю глаза, чтобы не видеть себя в зеркале. Как жестоко обходится с нами время!

Она перестала лепить куколок из хлебного мякиша, что было ее любимым занятием многие годы. Теперь каждый день она посвящала четыре часа игре в бридж с дамами своего возраста.

Габриэль согласился жить вместе с ней. Он поставил только одно условие.

– Жаклин, – сказал он, – попросите все-таки вашу матушку, чтобы она соблаговолила запомнить мое имя.

Детей также, к их большой радости, перевезли на улицу Любек, Жан-Ноэль по-прежнему занимался в Жансон-де-Сайи, а Мари-Анж забрали из коллежа Птиц Небесных и записали в школу при монастыре Успения, находившуюся неподалеку от особняка Ла Моннери.

Выигрышем от этой перемены было избавление – кроме четверга – от тягостных обедов с дедом, а проигрышем – потеря возможности ездить каждый день на массивном «роллсе».

Между детьми и Габриэлем так и не установилось пока никакого контакта, никакого общения. Они держались с ним любезно, но холодно. Слово «daddy»[12], которое им попытались навязать, с трудом шло на язык, смущая и самого Габриэля. Тем не менее Мари-Анж не могла оставаться равнодушной к красоте и элегантности отчима. В его присутствии она тщательно подбирала слова и старалась поизысканнее строить фразы. Что же до Габриэля, его блестящие звериные глаза угрюмо задерживались иногда на обоих детях. Затем грудь его вздымалась от глубокого печального вздоха, и он смотрел на ручные часы.

3

Нужно было заняться перевозкой вещей Жаклин, оставшихся в особняке Шудлеров, – всего того, что напоминало о ее жизни с Франсуа.

Габриэль охотно согласился вызвать грузчиков: это входило в его обязанности.

Однако в назначенное утро у Жаклин, которая не была подвержена мигрени, случился жесточайший приступ, безусловно, лишь на нервной почве, но от этого не менее болезненный.

– Габриэль, – измученным голосом сказала она, – я хочу просить вас съездить со мной на авеню Мессины. Простите, я понимаю, что радости это вам не доставит, но мне в самом деле нехорошо, а дело нужно сделать. А потом, обещаю вам, с этим все кончено: мы никогда больше не будем говорить о том… что вам неприятно, – закончила она, сделав неопределенный жест рукой, словно обещающий все возможные уступки.

Габриэль чуть не отказался наотрез, собравшись посоветовать ей выбрать для болезни другой день. Но все же решил проявить великодушие.

– Хорошо, я еду, – промолвил он.

Жаклин была бесконечно признательна ему за понимание.

В то же самое утро, едва рассвело, барон Шудлер произвел тщательный осмотр комнат той части особняка, где жили Франсуа и Жаклин, перерыл все ящики и захватил все предметы, все бумаги, которые, как ему казалось, должны были оставаться у него, включая жемчужины с манишки сына.

Но вместо того чтобы, по обыкновению, отправиться в банк, старый исполин заперся у себя в кабинете на втором этаже и приказал не беспокоить его ни под каким предлогом.

Когда Габриэль и Жаклин приехали, грузчики были уже на месте. Жаклин отдала необходимые распоряжения и легла с компрессом на лбу на свою прежнюю кровать. Она была словно в черном тумане: перед глазами вспыхивали золотые круги, и каждое слово, каждый звук мучительно отдавались в висках. Ее мучил вопрос, не началась ли у нее в самом деле какая-то серьезная болезнь. Но в то же время она смутно чувствовала, что боли притупляют волнение, которое вызывает у нее переезд, и спасают от более жестокой муки – муки памяти. «Бедняжка Габриэль… какой он все-таки милый», – мелькало временами у нее в голове.

«Бедняжка Габриэль», сжав губы, нахмурив лоб, наблюдал в соседней комнате, как упаковывают книги и безделушки, поскольку больших вещей, которые нужно увозить, не было.

Время от времени через открытую дверь он справлялся у Жаклин:

– Белая фарфоровая лампа?

– Нет, остается, – слабым голосом отвечала Жаклин.

Она мысленно видела, как эта лампа, находившаяся в трех шагах от нее, зажигалась в давно ушедшие дни. Сколько вечеров – как мало вечеров – они с Франсуа сидели около ее огня! А теперь, думала Жаклин, как хорошо, что есть другая лампа на улице Любек, горящая для Жаклин и Габриэля, и есть еще одна лампа в Моглеве. Она стянула пониже на глаза мокрую повязку, потому что при одной мысли о повторении счастливых мгновений у нее полились слезы.

В низу опустевшего шкафа Габриэль обнаружил пару мужских вечерних туфель. Сквозь слой пыли они поблескивали лаком, развернувшись носками в комнату. Можно было подумать, что тень покойного стоит там в собственных туфлях и тоже наблюдает за упаковкой вещей. Габриэль инстинктивно захлопнул дверцу. Сердце у него забилось сильнее.

– А это… эти туфли, – крикнул он Жаклин, – вы обязательно хотите их сохранить?

– Пусть отдадут слугам, – ответила она, не шелохнувшись.

– Уверяю вас, Жаклин, – едко заговорил Габриэль, – по-моему, вы совсем больны. И я не уверен, сможете ли вы выдержать предстоящий охотничий сезон. Вам нужно полечиться.

– Да, да, – согласно прошептала она.

Габриэль смотрел на жену, которая лежала, вжавшись головой в подушку.

«Здесь, на этой кровати, Франсуа спал с ней, – подумал он. – И она ждала его, чуть раздвинув ноги, точно так, как лежит сейчас…»

Обжигающий ток пронзил его тело, руки до боли сжались. Он отвернулся и попытался сосредоточить все внимание на рабочих, на их больших, покрытых пылью, ловких руках, бережно укладывающих хрупкие предметы в соломенные гнезда ящиков. Но взгляд Габриэля снова и снова возвращался к проему двери, к кровати.

«Нет у нее никакой мигрени, все это вранье: просто она сейчас занимается с ним любовью. К тому же на глазах у меня… на глазах у меня!»

Он перешел в другой угол комнаты, не в силах избавиться от этого видения. Взгляд его то и дело наталкивался на компресс, белевший, словно маска, под которой он представлял себе лицо жены, послушной желаниям другого.

«Да пусть она себе вожжается с трупом, если это будоражит ей кровь!.. Я-то все равно женился на ней только ради монет. А если уж мне приспичит, так я ее…»

Самые непристойные выражения, знакомые ему по злачным кварталам и борделям, вспоминались и опьяняли его, точно алкоголь, с помощью которого он стремился уйти от правды, не желая признавать ее, согласиться с тем, что он любит Жаклин и страдает, терзая и гордость свою, и плоть ревностью к прошлому.

А перед ним вставал, преследуя его, как нерешенная головоломка, покойник, другой – тот, чьи останки давно уже гнили в дубовом ящике и чей образ теперь воссоздается постепенно, начиная с точного размера обуви, с высоты кресла, с контура груди, как бы застывшей в изгибе старого бумажника, со следа на вечном пере, оставленного пальцем.

Внезапно отворилась другая дверь, и появился барон Шудлер. Он не сдержался и нарушил запрет, данный самому себе.

Он заполнил собою весь проем двери; между набрякшими веками вспыхивал красный огонь, а рука, прижавшись к пиджаку, все катала невидимый шарик.

– Браво, поздравляю вас, месье, – обратился он к Габриэлю. – Вы не только похитили у меня внуков, но

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату