предложения руки и сердца».
Она поднялась, подошла к столу и поправила цветок, свесившийся через край вазы.
– Кажется, ты сразу и сосчитать не можешь? – снова спросил Симон.
Мари-Анж пожала плечами.
– О нет, – ответила она. – Я просто думаю, почему вы задаете мне этот вопрос.
– Чтобы знать, – отрезал он.
В душе он надеялся, что она ответит: «До тебя я знала лишь одного мужчину».
Он решил изменить форму своего вопроса.
– Сколько тебе было лет, когда это произошло в первый раз? – осведомился он.
– Не так давно. Мне было двадцать лет.
До сих пор Мари-Анж никогда не приходило в голову, что ей надо будет кому-либо отдавать отчет в своих поступках – против всякой логики, единственно потому, что она имела дело с человеком более сильным, чем она. В любопытстве Симона таилась угроза. «Если я откажусь отвечать, он рассердится». Она чувствовала, что преимущество на его стороне, что она зависит от него. Такова была плата за то, что ее спасли от одиночества!
– А кто он был?
– Кто «он»?
– Твой… партнер?
Она мгновение поколебалась, потом, поняв, что ей не удастся избежать допроса, ответила:
– Ну, если вас это интересует, я не вижу причин скрывать. Это был мой дальний родственник, Франсуа де Лобрийер. Я считала, что довольно смешно хранить девственность в двадцать лет. Мне хотелось узнать… Он мне нравился, и я…
– Как долго продолжалось это приключение?
– Четыре или пять месяцев… Мы время от времени встречались, но не регулярно.
– Ну а потом?
Раз уж она начала рассказывать, останавливаться не имело смысла. И она рассказала так же лаконично и холодно о юноше, который работал в рекламном бюро, а после уехал за границу, упомянула о молодом лоботрясе из американского посольства и, наконец, о теннисисте. С ним она познакомилась во время последнего отпуска.
– Ну а с теннисистом… это долго тянулось?
– Совсем не тянулось, – сказала она. – Было только однажды.
Она говорила спокойным, ровным тоном, но на самом деле глубоко страдала. Когда, сходясь с теми мужчинами, она смутно ощущала какую-то вину, то все же не представляла себе, что наказание примет такую форму. Мари-Анж заметила, что при каждом имени Симон машинально загибал палец, как человек, ведущий подсчет.
– Ну а затем?
В глазах Мари-Анж появилось выражение гнева и даже враждебности.
– А затем? – настаивал Симон.
– А затем – вы.
Наступило недолгое молчание. Симон сидел молча, положив на колено руку с четырьмя растопыренными пальцами. Как обычно, в саду ухала сова.
В эту минуту Мари-Анж ненавидела Симона; она ненавидела его прежде всего потому, что ни об одном из своих любовных приключений она не могла сказать: то была настоящая любовь.
И она умолчала о единственном обстоятельстве, которое могло бы смягчить разочарование Симона или придатъ ему иную окраску, – она не сказала, что только с ним впервые ощутила то, чего еще никогда не испытывала.
– Вы, наверно, будете теперь презирать меня, – проговорила она.
– У меня нет для этого ни основания, ни права, – ответил Симон. – Ведь если бы я вздумал презирать вас за то, что вы были близки с этими мужчинами, я должен был бы презирать вас и за то, что вы пошли на близость со мной.
Рассуждение было вполне логичное, но умозрительное. Лашом и сам не придавал ему серьезного значения.
– Конечно, с точки зрения морали моей матери или бабушки, я вела себя дурно, – тихо сказала Мари- Анж. – Но по сравнению со многими моими сверстницами, которых я хорошо знаю, я вела еще очень строгий образ жизни.
– Разумеется, все относительно, и каждый живет как может, – заметил Симон.
Он решил отложить до другого раза более подробные расспросы, но в эту минуту он даже не был уверен, наступит ли этот «другой раз». Вслух он сказал:
– Спокойной ночи, Мари-Анж. Вы дали мне прекрасный урок. Он отучит меня быть наивным в пятьдесят лет. Во всяком случае, я могу только уважать вас за откровенность.
И Мари-Анж поняла, что ее инквизитор страдает. Поднявшись к себе в комнату, она разделась и некоторое время еще ждала. Когда же убедилась, что Лашом в этот вечер не придет, она дала волю слезам, которые душили ее с самого начала разговора.
«Мне надо было солгать или промолчать… Симон так мил со мною. Я испытываю к нему такую сильную привязанность, какую еще не испытывала ни к кому, а между тем я причинила ему боль. Я даже не представляла себе, что из-за наших поступков может когда-нибудь терзаться человек, о существовании которого мы даже не подозревали, когда совершали эти поступки. И вот, позднее, нам хочется стереть само воспоминание о них, но это, увы, невозможно».
Ей захотелось встать, пойти к Симону и сказать все это, положив голову ему на колени, сказать так: «Я никого из них не любила. Я не испытывала радости ни с одним из них, и ты первый…»
Но внезапно она подумала, что человек, из-за которого она плачет, был любовником десятков женщин; некоторых из них она и сама знала, других знал весь Париж; однажды он даже выбирал при ней платье для своей любовницы… Он-то ведь ничего ей не рассказывал о своей жизни… И тут, в этой комнате, еще валяется чья-то пудреница… Слезы у нее разом высохли, она села в постели, выпрямилась и, глядя широко раскрытыми глазами в темноту, отдалась во власть страданий совсем иного рода.
Между тем Симон, сидя в большом кресле в библиотеке, говорил себе: «Пятый… Я – пятый… А я-то надеялся встретить нетронутую, чистую девушку. Она, оказывается, знала четверых мужчин, более молодых и, уж конечно, более красивых, чем я… Один из них – чемпион по теннису… И в тот день, когда ей понравится кто-то шестой – а это может произойти завтра или через неделю, – она преспокойно уйдет к нему… Со мной ей, правда, хорошо… и это, конечно, важно, но ей, верно, было не менее хорошо и с другими. Впрочем… Если я действительно хотел найти нетронутую, чистую девушку, мне следовало бы отыскать какую-нибудь провинциалку, набитую дуру, и жениться на ней, добившись развода с Ивонной. Эта девица быстро надоела бы мне, как осенний дождь, и при первом же удобном случае обманула бы меня не хуже всякой другой. Вот что, Симон, человек должен твердо знать, чего он хочет. Я пошел по самому легкому пути. Ведь если девушка работает манекенщицей, то нечего ждать от нее особого целомудрия, даже если она из хорошей семьи… А я сам? По какому праву я выступаю в качестве судьи? Ведь в постели, где она сейчас спит, до нее побывала добрая половина парижанок моего круга…»
Он пытался припомнить женщин, с которыми был в связи за тридцать лет. Лица некоторых из них отчетливо вставали в памяти, но он знал, что многих попросту забыл. Среди них были женщины разного сорта, и сколько достойных презрения.
Ему пришлось признать: он страдает из-за того, что у Мари-Анж были любовники, только по одной причине – потому что любит ее… «А ведь если я хотя бы немного позаботился о внуках Шудлера после краха, если бы я сказал себе, что двое сирот остались без отца и без матери и что я в некоторой мере повинен в их разорении, хотя сам я обязан своим состоянием их семье, все, быть может, сложилось бы иначе, я бы уже давно познакомился с Мари-Анж и не сидел теперь в этой нелепой позе, глядя на четыре растопыренных пальца своей руки, как на четыре ножа…»
И Симон решил, что надо покончить с этой интрижкой, которая с первых шагов слишком захватила его, покончить немедля, потому что позднее он будет страдать.
«Она станет для меня необходимой, и я почувствую необходимость сделать ее счастливой… А в день,