пост повиднее, ибо оплевывают они подчас все и вся только из зависти; и если они что и желают исправить в этом мире, то лишь потому, что в собственных глазах занимают в нем слишком малое место. Возьмите хотя бы Петрарку, вы слышали нашу о нем беседу с монсеньором Оксерским. Человек он от природы скверный, хотя, надо признать, огромных знаний и достоинств, недаром к нему прислушиваются по обе стороны Альп. Он был другом Данте Алигьери, который привез его с собой в Авиньон; и он выполнял множество различных поручений, вел переговоры между правителями. Вот кто написал, что Авиньон – это вертеп вертепов, что там процветают все пороки, что там кишат пройдохи, что там подкупают кардиналов, что сам Папа держит лавочку и торгует направо и налево епархиями и аббатствами, что у прелатов есть любовницы, а у любовниц, в свою очередь, оплачиваемые ими кавалеры... словом, новый Вавилон, да и только.
И на мой счет он наговорил немало злого. Коль скоро он персона значительная, я с ним виделся, выслушал его, к великому его удовлетворению, устроил кое-какие его дела... говорят, он привержен алхимии, черной магии и всему такому прочему... вернул ему несколько бенефиций, которых его лишили; я состоял с ним в переписке и просил, чтобы в каждом своем письме он приводил бы стихи или сентенции великих поэтов древности, которых он знает чуть ли не наизусть, а я украшу ими свои проповеди, хотя особенно этим не злоупотребляю, у меня скорее стиль легиста; я как-то даже предложил ему занять должность папского аудитора, и только от него самого зависело решение. Так вот, с тех пор он стал куда меньше поносить папский Авиньон и обо мне пишет просто уж какие-то чудеса. Я-де первое светило на небесах церкви; я всевластен, хоть и не на папском престоле; в учености я равен или даже превосхожу любого законоведа наших дней; я щедро наделен природой и утончен науками; и, де, смело можно признать за мной способность объять любое явление, происходящее в мире, как раз то, что Юлий Цезарь приписывал Плинию Старшему. Так-то вот, дражайший племянник, не более и не менее! А ведь я ничуть не поступился ни роскошью своего жилища, ни количеством челяди, что побуждало его раньше на едкую сатиру... Он, мой друг Петрарка, уехал в Италию. Есть в нем что-то, что мешает ему осесть в каком-нибудь одном месте; таким же был и его друг Данте, от которого он так много перенял. Он тоже выдумал себе великую любовь к какой-то даме, которая и его любовницей-то никогда не была и рано скончалась. Поэтому он так возвышенно и настроен... Я его, этого злюку, очень люблю, мне его недостает. Живи он в Авиньоне, без сомнения, сейчас на вашем месте сидел бы он, ибо я непременно прихватил бы его с собой...
Но так прислушиваться к гласу народному, как наш добрый Иннокентий! Да это значит показывать свою слабость, дать волю хулителям и оттолкнуть от себя многих, кто вас поддерживает, так и не приобретя новых друзей среди хулителей.
Итак, выставив напоказ свое смирение, наш Папа перебрался в небольшой кардинальский дворец в Вильневе, по ту сторону Роны. Но как бы он ни урезал число своей челяди, все равно помещение оказалось слишком мало. Поэтому пришлось его расширить, иначе негде было бы разместить тех, чьи услуги требуются повседневно. Канцелярия работает из рук вон плохо, так как не хватает места; писцы переходят из комнаты в комнату в зависимости от выполняемой работы. На буллы, которые они перебеляют, то и дело сыплется пыль. А коль скоро многие папские службы остались в Авиньоне, то и дело приходится переплывать на лодке реку, и часто при злом ветре, а зимой холод пробирает вас до костей. Все дела затягиваются до бесконечности... А так как Папа питает слабость к Жану Бирелю, главе картезианцев, который снискал себе славу святого... в конце концов, я все думаю, прав ли был я, отстранив его в свое время от Святого престола, быть может, это было бы не так уж плохо... наш Святой отец дал обет построить картезианский монастырь. Как раз теперь его и возводят между папским жилищем и заново оснащенным фортом Сент- Андре, который тоже сейчас переделывают. Но тут уж работой руководят королевские сановники. Так что ныне христианским миром управляют с высоты строительных лесов.
Меня Святой отец принял в своей часовне, откуда он почти и не выходит,– в приделе под пятиугольным сводом, примыкающим к большой зале, где даются аудиенции... потому что хочешь не хочешь, а зала для аудиенции нужна, это-то Папа понимает... и залу эту он приказал расписать живописцу из Витербо по имени Маттео Джова, не то Джованотто, не то Джованелли или Джованетти... все голубое, все палевое, больше подходит скорее для женского монастыря; мне лично это не по душе: мало пурпура, мало золота. И ведь яркие краски стоят не дороже прочих... А шуму-то, шуму, племянничек! При этом часовня – самый тихий уголок во всем дворце, поэтому-то Папа и сидит здесь с утра до вечера! Пилы со скрежетом вгрызаются в камень, молотки стучат по резцам, вороты скрипят, грохочут повозки, настилы трясутся, орут и чертыхаются рабочие... Обсуждать среди такого шума серьезные вопросы – да это же чистая мука. Я теперь понимаю, почему у Святого отца вечно болит голова. «Вы сами видите, достопочтенный собрат мой,– сказал он мне,– сколько приходится тратить денег и сколько поднято здесь суеты, и все для того, чтобы построить себе приют бедности. И к тому же надобно еще поддерживать большой дворец на том берегу. Не могу же я допустить, чтоб он рухнул...»
Когда Папа Обер начинает вот так невесело подсмеиваться над собой и готов признать свои ошибки, только бы доставить мне удовольствие, у меня сердце от жалости разрывается.
Сидел он на каком-то убогом сиденьице, на которое я бы ни за что не сел даже в те времена, когда меня только что посвятили в епископы; как и всегда, он во время всей нашей беседы сильно сутулился. Крупный нос с горбинкой, продолжающий линию лба, крупные ноздри, густые брови высоко над глазницами, большие уши, так что мочки их торчат из-под белого папского головного убора, уголки губ оттянуты вниз к кудрявой бородке. Производит впечатление человека крепкого, и удивительно даже, почему у него такое хрупкое здоровье. Какой-то скульптор высекает его из камня для будущего надгробия. Потому что он наотрез отказался, чтобы ему ставили статую, из упрямства, конечно... Но на усыпальницу он все-таки соглашается.
В тот день на него нашел стих жаловаться. Он говорил мне: «Каждый Папа, брат мой, должен пережить, на свой, конечно, лад, страсти Господа нашего Иисуса Христа. На мою долю выпала неудача во всех моих начинаниях. С тех пор как по воле Господней я очутился на вершине христианского мира, я чувствую, что распят на кресте. Что совершил я, в чем преуспел за эти три с половиной года?»
По воле Господней, кто же спорит, кто спорит? Но признаемся, что выразилась она отчасти через мою скромную персону. Поэтому-то я и позволяю себе кое-какие вольности в разговоре со Святым отцом. Но тем не менее есть вещи, которые я никак не могу ему сказать. К примеру, не могу же я ему сказать, что люди, которые наделены высшей властью, не должны слишком ревностно стараться переделать мир сей, дабы оправдать свое возвышение.
В душе великих смиренников таится потаенная гордыня, которая служит причиной всех их неудач.
Я-то прекрасно знал все замыслы Папы Иннокентия, все его великие начинания. По сути дела, их всего три, но они взаимосвязаны. Самый тщеславный из этих трех замыслов – воссоединить Римскую и Греческую церкви, как вы догадываетесь, под эгидой церкви католической; вновь объединить Восток и Запад; восстановить единство христианского мира. Об этом мечтают все папы уже тысячу лет. И при Папе Клименте VI я сильно подвинул это дело, так далеко оно еще никогда не было подвинуто, и, во всяком случае, дальше, чем в наши дни. Папа Иннокентий приписал этот замысел себе, словно бы эта мысль, совсем новая мысль, снизошла на него свыше через Духа Святого. Не будем этого оспаривать.
Второй его замысел, который, в сущности, предшествует первому, заключается в том, чтобы вновь перенести папский престол в Рим, ибо влияние Папы на христиан Востока может стать и впрямь великим, ежели исходить оно будет с высоты престола святого Петра. Сейчас Константинополь переживает период упадка и может, не поступившись честью, склониться перед Римом, но отнюдь не перед Авиньоном. Тут, как вы знаете, я расхожусь с ним во мнении. Возможно, рассуждение это было бы справедливо при условии, что сам Папа не окажется в Риме еще более слабым, чем в Провансе...
А ведь для того, чтобы возвратиться в Рим, надо прежде всего примириться с императором – таков третий его замысел. Это дело первоочередное. А теперь посмотрим, к чему привели нас эти прекрасные замыслы... Вопреки моим советам мы спешно короновали Карла, которого избрали уже восемь лет назад и которого мы все-таки держали в узде, маня его, так сказать, конфеткой миропомазания. А теперь мы против него бессильны. Он отблагодарил нас своей «Золотой буллой», которую нам пришлось волей-неволей проглотить молча и из-за которой мы потеряли возможность не только оказывать свое влияние на выборы императора Священной империи, но и на финансовые дела имперской церкви. Это совсем не примирение, а полная сдача. А за это император великодушно соблаговолил развязать в Италии нам руки, другими словами, позволил нам сунуть руку в осиное гнездо.
В Италию Святой отец послал кардинала Альвареса Альборнеза, который по натуре своей скорее воин,