всегда шло хорошо: и работа, и любовь, и вообще. Даже дети его тут всегда любили, правда, тогда были другие дети.
— Дмитрий Ильич, можно автограф?
Он опустил глаза: нимфеточка тянулась к сцене, словно побег душистого горошка, поднимая над головой ярко-розовый цветок девочкового блокнота для интимностей. Лагерный топик на ней был на пару размеров меньше, чем надо, а потому не доставал до пупа и уже кое-что обтягивал. Смотрела она соответственно. Ливанов по-быстрому подмахнул автограф и позорно отвел глаза.
По заразительному нимфеткиному примеру ему подсунули еще несколько разнокалиберных скрижалей, среди них даже одну книжку, иностранную фантастику. Ливанов все сноровисто подписал и уже собирался уходить, когда на стол перед его носом плюхнулось нечто шарообразное, закружившееся на месте с ускорением, очень похожее на миниатюрную бомбу.
О том, что это бомба и была, он догадался чуть позже. Пытаясь проморгаться и безуспешно обтирая ладонями с лица нечто лиловое, маслянистое и дурно пахнущее, среднее между чернилами и мазутом.
Благим матом орала Оля. Обычным матом — примчавшиеся ей на помощь двое надзирателей- секьюрити. Дети, разумеется, тоже вопили и визжали кто во что горазд, и восторженная нимфетка перекрывала ультразвуком всех, потрясая розовым блокнотиком.
— Все нормально, — улыбнулся сквозь зубы Ливанов. — Только не надо репрессий, пожалуйста, это моя личная просьба.
Надежда, что к нему прислушаются, была слабая. Но все-таки.
… — Продают путевки черт-те кому, — поясняла потом Оля, лосьоном с одуряющим запахом энергично оттирая физиономию, шею и плечи голого Ливанова, мокнущего в ее ванне. — Банановым даже, представляешь? А потом еще удивляются.
— Банановые да, они такие… Осторожнее, глаза щиплет! Они умеют выражать протест и любят это дело, почти как я тебя, дорогая. В сущности, им совершенно все равно, против чего протестовать, важен сам акт… правда же, солнышко, акт всегда важен? И у них обычно получается, вот в чем фишка. Мы-то не умеем даже этого…
— Повтори.
— Что именно?
— Что ты меня любишь, чудило.
Потом он с ней, конечно, переспал. Оля совершенно не изменилась за десять лет, ни в чем абсолютно, и это было жутковато, словно разглядывать где-нибудь в кунсткамере безупречно проспиртованный экспонат черт-те какого века. И ладно бы только разглядывать.
Когда Ливанов вышел из корпуса для лагерного персонала, наступал вечер, впрочем, здесь он наступал долго, все наступал, наступал и никак не мог наступить. Было прозрачно и светло, море и небо оставались сизовато-голубыми, но уже как будто прикрутили лампочку, чуть-чуть, малозаметно, однако при таком свете не почитаешь, не соберешь прибор из мелких деталей, не повышиваешь бисером. Ливанов вспомнил о жене и позвонил ей: точно, она именно вышивала, самое занятие для временно покинутой верной жены в этой стране. Обмен цепочкой паролей. Как Лилька? Отлично, предположил он, хотя не мог знать точно. Купается, нашла себе подружку. Сейчас гуляют вместе. Дашь трубку? Попробую… нет, они далеко убежали. Еще короткий запароленный перестук. Я тебя люблю.
Завершил звонок. Черт; сколько раз давал себе слово никогда не звонить ей сразу после, но то и дело звонил, так преступник в классическом детективе зачем-то возвращается к финалу на то самое место. Все всегда сходило гладко, ничем он себя не выдавал, однако не мог отделаться от ощущения, будто она поняла, догадалась, безошибочно отследила. И — не придала значения.
Это было бы мудро и единственно правильно, Ливанов вообще не понимал, как хорошую, настоящую семью могут поставить под удар подобные пустяки, мелкие и неважные, недостойные называться слишком сильным словом «измена». Но при таком подходе даже они — хотя казалось бы, куда еще? — стремительно обесценивались, теряли малейший намек на какой-либо смысл. Какого черта тогда было?.. Зачем?
Ему попалась лагерная колонна, какой-то этап, не тот, с которым он встречался, другой, постарше. Детей на Соловках всегда водили строем, попарно, в затылок, и в сочетании с полосатой лагерной формой (у мальчиков футболки и шорты, у девочек топики и клеши) оно производило гнетущее впечатление, но Ливанов знал, что детям нравится. Точнее, детям пофиг: на второй-третий день пребывания в лагере они привыкали к здешней, выразимся эвфемизмом, дисциплине, и переставали обращать на нее внимание, отгребая по полной предусмотренные для них удовольствия. Удовольствий хватало, детьми здесь и вправду занимались, каждый день был нашпигован по минутам купаниями, походами, играми, соревнованиями, экскурсиями, встречами со знаменитостями (ха-ха) и т. д. Вникнув в систему, отследив ее бесспорные плюсы, дети принимали в комплекте и предложенные правила, а почему бы и нет? Примерно так же устроено все и повсеместно в этой стране. И нечего за здорово живешь, как возмущалась наша Оля, продавать путевки всяким там банановым; тут мы имеем некоторый изъян в моем нацпроекте по притоку мозгов и творческих сил в эту страну. Еще, черт возьми, забросают бомбами в знак протеста, и не обязательно чернильными.
Между прочим, это ведь могли быть и Юлькины мальчишки: предположив такой вариант, Ливанов захихикал вслух. Впервые за все время он вспомнил о Юльке, а ведь уже вечер почти, свинство с моей стороны подбросить ей ребенка практически на весь день. Ладно, наше солнышко еще никого особенно не напрягало, а с Юлькой они по-любому найдут общий язык не хуже, чем с ее дочкой, разница там, насколько он успел заметить, небольшая. Он с улыбкой припомнил Юлькин утренний закос под гламурную мать семейства в халатике и с журналом на коленях, а затем, по цепочке, и ее более утренний закос на балконе — и рассмеялся уже по-настоящему. До чего же она все-таки хорошая и смешная, неисправимая, вечная девчонка, при всех ее детях, мужьях, работах и творческих планах…
Тут она и вышла ему навстречу. Вот так взяла и показалась из-за ствола сосны на тропинке в росистой клюкве.
— Юлька?..
— Привет, — отозвалась как ни в чем не бывало. — Ты уже? А то мы ждали-ждали, не дождались и двинули тебя встречать. Девочки! — обернувшись, позвала через плечо. — Где вы там, мы его нашли наконец-то!
— Все ты врешь, — сказал Ливанов. — Ты к своим пацанам ходила. Как они тут?
— Нормально, — кивнула она. — Ты же видишь, Сандормох пока стоит. Кстати, что у тебя с футболкой? С утра вроде белая была.
Футболку Оля честно замачивала (до) и пыталась отстирать (после), но бледно-лиловые разводы, напоминающие моря на старинной карте, остались там, видимо, навечно. К тому же ткань до сих пор была сыровата, не мог же он, в самом деле, остаться ночевать, как, видимо, задумывалось — с небольшой, но живучей надеждой.
Юлька смотрела на него и хохотала, искристо и самозабвенно, без единого звука. Все она знала, а если и не знала о чем-то, то уж точно догадалась, восстановила по фрагментам: и теперь вот обсмеивала, потому что единственно такой реакции оно и стоило, все вместе взятое, начиная от так называемой «творческой встречи» и до всего, что случилось потом. И она была права. Ни вины, ни сожаления, ни тем более ностальгии оно не заслуживало — только смех. Ливанов уже совсем было обнял ее и закружил с хохотом, но тут подбежали девочки.
Лилька повисла у него на шее, коротко, ритуально: у них с подружкой имелись свои, куда более интересные и важные дела, по которым они и умчались тут же, держась за руки, растворясь в светлых соловецких сумерках. Ливанов и Юлька пошли следом по тропинке, извилисто и прихотливо — на самом деле никто не любит прямых путей — спускающейся к морю.
— Что Лилька? — спросил он. — Не довела тебя? А то ведь она может, если хочет, чертенок.
Юлька со смехом замахала руками:
— Да ты что! Какое там довела. Девочка же.
— Это да. Не представляю, как бы я справлялся с тремя мальчишками. Так ты их видела? Расскажи. Как им в Сандормохе, нравится?
Она пожала плечами:
— Хорошую вещь лагерем не назовут, я сразу подозревала. Но ничего. Я тут навела шороху! Мишку с