теперь я тебя бросаю… Прости меня, прости… Я не смог… Я хотел прожить дольше…
Шейна тихо скулила, уткнувшись носом в мужнино одеяло. Он гладил ее по голове – волосы уже отросли, были курчавые, жесткие, с сединой…
– Ты была такая красивая, Шейндл! Ты и сейчас такая красивая! А помнишь, как мы на мосту встретились? Я тогда чуть сознание не потерял! Я тебя украсть хотел, Шейндл!
– Дура-а-ак! – рот Шейны разъехался в реве. – Ну чего ты вспоминаешь? Хочешь, я тебе чаю принесу?
– Очень хочу.
Она поила его с чайной ложки, он уставал после третьего глотка. Откидывался на подушки. И его рвало, прямо на одеяло. Она меняла белье, целовала мужа в глаза, гладила его по плечам. Теплый, он пока теплый, запомнить бы… Запомнить бы…
Ложилась рядом, прижималась, прощаясь. Потом шла на кухню, что-то готовила детям на ужин – руки сами что-то крошили, засыпали, помешивали… – и возвращалась к Мэхлу. Он просил почитать ему – и она читала, вслух, пока слезы не начинали душить обоих. Они обнимались – и замирали. Запоминали.
Приходили с работы дети, заходили Оля с Соломоном и Боренькой – отец всех благословлял. Просил беречь друг друга – и здоровье, следите за своим здоровьем… И маму, маму не оставляйте… Пожалуйста. Маму не оставляйте…
После больницы он прожил дома семь дней. Ровинские встретили Новый 1944 год, стаканы поднимали за победу – и за отца. За отца. И за победу.
На следующий день, 2 января, Мэхл Ровинский умер на руках у Шейны. Ему было пятьдесят восемь лет. И поседеть-то толком не успел.
Бегство
– Скоро весна… Смотри, солнышко какое, греет… – Оля подставила лицо солнцу, постояла секунд пять. – Борька! Ты смотришь? Снеговик? Давай попробуем…
– Не наклоняйся, тебе нельзя… И не поднимай его, он тяжеленный… – Шейне с трудом давались слова – апатия давила ее, веки были тяжелыми, глаза мучительно, слезясь, глядели на дочь и внука. Больше всего Шейне хотелось лежать лицом к стене. Молча. Ничего не делать. Не шевелиться.
Если бы не Пава с Миррой, которые приходили с завода страшно голодные и уставшие после 16- часового рабочего дня… Если бы не беременная Оля, у которой вечно болеет сынок… Надо ей помогать, надо варить обед, надо отоваривать карточки, надо полы мыть, стирать… А Оля вообще не умеет печку топить, тем более таким сырым углем, который достал этот шлемазл Соломон.
Шейне казалось, что у нее закончились терпение и доброта. Даже не закончились – ушли вместе с Мэхлом в могилу. В груди теперь – пустота и холодная злость на беспамятных неумех, которые ее окружают. Позавчера было два месяца, как отец умер, так с утра никто не вспомнил, чаю хлебнули – спасибо, мам! – и на работу.
Соломон обещал памятником заняться – и что, где тот памятник? Саррочка в письме – две строчки о папе, а все остальное о Маришке, о Галочке – ей 2 февраля год исполнился… У нас – 30 дней, а они там празднуют… Шейна сжала зубы. А эти Хоцы – вообще ни словечка. Был человек – и нет его, забыли.
Вечером Шейна все же решила напомнить Соломону про памятник.
– Помню я, Евгения Соломоновна, я на кладбище ходил – сказали, что памятник лучше через год ставить…
– Через год. Понятно, – Шейна кивнула и отвернулась. Господи, какой идиот! Кто знает, где мы будем через год! Война закончится, все уедем, а могила… У Шейны по щекам потекли слезы. Сами.
– Ну мама! Ты Бореньку пугаешь! – Оля подвинула мужу тарелку, налила еще щей.
Шейна как-то неожиданно, внезапно устала. Плечи сгорбились, и ей показалось, что если сейчас не поднимется, то так и останется на стуле как приклеенная.
– Пойду. Домой хочу.
– Мама, ну что ты обижаешься!
– Не руководи матерью, не доросла еще. До свиданья, Соломон.
Пришел апрель, Шейна озабоченно ходила по рынку, готовясь к Пейсаху, зашла даже в городскую синагогу за мацой. В доме пахло приближающимся праздником, однако Соломон становился все мрачнее. Однажды, придя с работы, он достал бумагу, перо с чернильницей, зажег керосиновую лампу – и сел писать. Оля присела рядом.
– Что-то случилось?
– Пока нет. Может.
– Ты меня пугаешь.
– Помнишь Андреева? Он в Ворошиловграде главным инженером был?
– Георгий Яковлевич? Ну да, конечно…
– Он теперь директор Коломенского паровозостроительного. У них главбуха нет, только зам. Пишу ему, может, возьмет меня?
– Как это? В Коломну? А здесь? Я не понимаю…
– Мы не выполняем план по танкам, идут колоссальные потери деталей… Понимаешь, что это значит? Люди на пределе, резервы взять неоткуда, все уставшие, голодные, спят прямо в цехах, освещение плохое… Брак идет, и всё! Ничего не поделаешь. Комиссия не принимает. Задорожный меня вызвал и намекнул, что отчетность должна быть нормальной.
– Подделать?! – Оля ахнула. По законам военного времени – это трибунал: не игрушки-пищалки делают, танки!
– Подделать. Если не подделать – директор Задорожный идет под суд.
– А если подделать – под суд идешь ты…
– И он тоже. Он же подписывает… Но там еще нужно доказывать, копать… Может, у них до этого руки не дойдут…
– Боже мой… Миленький… Что же делать?!
– Не знаю. Вот, Андрееву пишу. Задорожный намекнул, что если я отчет липовый не составлю, он меня уволит.
– А если уволит? – Оля из-за беременности, недоедания и постоянной усталости туго соображала.
– Оленька, ну о чем ты спрашиваешь? Уволит – значит, бронь снимают, и на фронт.
– На фронт?! – Оля закричала, забыв о соседях. – Еще нам не хватало!
– Не кричи, тихо! Видишь – пишу Андрееву!
– Так пиши! Немедленно! Я завтра же отправлю, прямо на вокзал поеду, в почтовый вагон брошу, чтобы побыстрей! И послезавтра напиши еще одно письмо, я и его брошу – мало ли, первое письмо не дойдет!..
Дошло и первое, и второе.
Соломон подготовил отчетность. Директор, посмотрев бумаги, подписал приказ об увольнении Хоца Соломона Яковлевича, и копию приказа велел отправить в военкомат.
Соломон собрал вещи – и уехал на вокзал, до Москвы.
В кармане у него лежало направление на Коломенский паровозостроительный завод в качестве главного бухгалтера, подписанное директором Андреевым Г. Я.
За четыре дня до того как подать отчет директору, Соломон отправился с Шейной на кладбище, и они выбрали и заказали памятник из светлого мрамора. За два дня до подачи отчета Соломон настоял на переезде Шейны, Мирры и Павы к ним: Шейна с детьми снимала частную квартиру, а Соломон с Олей жили в выделенной заводом комнате. И теперь, когда основной кормилец уезжал, нужно было экономить, к тому же беременной Оле трудно пришлось бы одной с двухлетним и часто болеющим Борькой.
Утром 20 апреля Соломон, поцеловав жену и сына, отправился на вокзал. А вечером ему пришла повестка из военкомата. На следующий день Оля коротко объяснилась с военкомом, тот покивал – и