одному в пахнущей пылью и мышами соломе, а потом почти бежать до деревни, зажав под мышкой скатанные одеяла.
Но Милочка всегда приходила. Еще издали он слышал ее легкие торопливые шаги, и, стараясь не чавкать сапогами, осторожно шел навстречу.
– Ой! – всегда пугалась она, когда из мрака перед ней возникала человеческая фигура.
– Жизнь или кошелек! – загробным голосом требовал Борис, надвинув на глаза фуражку и подняв воротник.
Она обнимала его и целовала в губы, спустив на локоть сумочку, где у нее были копейки на проезд, платочек, зеркальце и, конечно, бутылка пива.
– А я тебе пива принесла Хочешь?
– Очень. Боялась?
– Немножко.
– Я буду встречать у трамвая.
– Ну, что ты… Ключ от квартиры у тебя?
– У меня, – смеялся Глорский.
Они шли к стогу соломы, Борис раскапывал вход и первым лез в «прихожую». Здесь они снимали обувь, верхнюю мокрую одежду. Заткнув дыру изнутри, переползали в «кухню». Глорский клал фонарик на пол. Свет бил в потолок и растекался по стенам, блестя в соломинках, делая «кухню» похожей на грот.
– Что у тебя на ужин?
– То, что заказывали, миледи.
– Пирожки?!
– Они самые.
– Ой, какие вкусные!
Глорскому нравилось, что Милочка всегда ела не стесняясь, заражая и его своим аппетитом. Ее мать экономила каждую копейку на одежду своим дочерям, и семья Милочки жила неважно. Идя на свидание, Борис, который получал стипендию, помощь от родителей и довольно хорошо зарабатывал рассказами и очерками, набирал много всякой всячины. Милочка радовалась, хлопала в ладоши, а потом серьезно, честно делила все пополам («Это – мне, это – нашим, это – мне, это – нашим»).
– А это вашим.
– Спасибо. Какой ты у меня умница. Тебе понравилось пиво? Я выбирала самое свежее. В трех магазинах была.
– Я же просил – не трать деньги. Или бери у меня.
– Вот еще…
Поужинав, они тушили фонарик и уходили в «спальню». Здесь было тепло, уютно, пахло соломенной трухой и мышами, которые осторожно шуршали совсем рядом, и даже не верилось, что в двух метрах отсюда холод, дождь, непогода, слякоть, безлюдье, а может быть, бродят волки…
Утром он ее провожал до трамвайной остановки. Дождь обычно кончался, дул ровный холодный ветер, грязь от холода была густой и не так липла к ногам. Чуть-чуть брезжил рассвет. Всю дорогу они шли молча, одинаково думая – о своей «квартире», о завтрашнем вечере, о том, что практика скоро кончается и вообще ведь остался всего неполный год…
А потом Глорский проделывал назад пятнадцать километров и, рассказывая ученикам биографии великих, иногда заговаривался, клевал носом и молчал минут пять к огромному удовольствию всего класса, который тотчас же начинал стрелять, щипать, дергаться и перебрасываться записочками.
– Пошли?
– Ага…
Кутищев свернул одеяло и стал запихивать его в рюкзак.
– Сегодня надо пораньше лечь. Устал чертовски. Если не дойдем до станицы – заночуем в лесу.
– Надо дойти. Я уже совсем одичал. Хоть на людей посмотреть.
– Тогда не копайся. Готов?
– Готов.
Они миновали поляну и углубились в лес. Солнце его уже подсушило. Пахло прошлогодним листом, горячим камнем и грибами. Тропинка была узкой, и они пошли след в след.
…Она не плакала. Наверно, дала слово или, как там у девчонок заведено, какую-нибудь клятву. Только кусала губы и отворачивалась, потому что дрожало лицо.
– Ну иди. Опоздаешь же.
– Дай поцелую еще.
– Не надо.
– Ну дай.
– Не надо.
Поезд дернулся и медленно пошел. Он все-таки поцеловал ее в губы. Они были сухими и горячими.