замуж.
– Наоборот. Во всем виноват твой рассказ. Когда меня мучает совесть, я вспоминаю героиню и автора, который ее оправдывает. Удивительно вредный рассказ.
У нее была своя машина, и иногда, чаще всего в длинные осенние вечера, когда по окнам в свете фонарей ползли похожие на фосфоресцирующих паучков капли дождя, они созванивались, сразу узнавая друг друга по голосу.
– Добрый вечер.
– Вечер добрый.
– Чем занимаешься?
– Пишу.
– Пишется?
– Не очень А ты чем?
– Так…
Голос у нее был грустный, и он сразу представлял ее всю: в цветном халатике, который был ей когда-то как раз, а сейчас слишком велик и надо еще почти раз обернуть его вокруг себя. Голос тихий, чтобы не услышал сосед, потому что телефон находился в коридоре, а сосед имел привычку потихоньку выходить на лестничную клетку, курить и слушать.
– А где он?
– Не знаю…
– На машине?
– Нет…
– Хочешь встретиться?
– Ага…
Она научила его этому «ага».
– Сейчас выхожу.
– Там же?
– Ага…
Он надевал плащ, проверял, не забыл ли ключи. Потом писал записку: «Буду нескоро» – и по узкой лестнице, пахнущей табаком, борщом, духами и ваксой, выходил на улицу, поднимал воротник. Дождь барабанил по плащу и шляпе, морщил лужи на асфальте. Глорский заходил в гастроном, брал бутылку вина, сто граммов сыра. Раньше, когда ей можно было пить, он бегал по магазинам, отыскивая вино получше, сейчас ему было все равно…
В теплом, уютно рычащем автобусе он доезжал до конечной остановки и опять выходил под холодный, моросящий дождь. Тусклый, мигающий от старости фонарь дневным светом освещал стоящий на обочине белый «Москвич». Он смотрел направо, потом налево, но и уходящее на юг асфальтированное шоссе и расположившиеся перпендикулярно ему улицы, затопленные жидкой грязью, в которой отражались неожиданно яркие в этой темени фонари, были пустынны. Мокрый асфальт, мокрые дома, мокрый фонарь. Он вытирал ноги о траву в кювете, зная, что она следит за ним из темной внутри машины, потом открывал дверцу там, где был руль. За городом он всегда вел машину, потому что ей было тяжело.
– Добрый вечер.
– Вечер добрый.
– Ждешь давно?
– Да нет…
– Все нормально?
– Ага…
Мимо строящейся, похожей на военные развалины бензоколонки, всегда загадочной будки, в которой должен сидеть милиционер, но они никогда не знали, там он или нет, потому что в будке было всегда темно. Мимо бетонного столба с надписью «Граница города» и совершенно не вяжущейся с обстановкой надписью «Добро пожаловать! Приезжайте к нам еще!».
Он сворачивал на так хорошо знакомую дорогу сразу за огромным валуном, лежащим здесь, наверно, еще с ледникового периода. Дорога была плотной, песчаной, с утрамбованной в колею хвоей. На ней никогда не было грязно, даже в сильный дождь, наоборот, в сильный дождь она становилась еще плотнее. Потом едва заметная просека, полянка, на которой он разворачивал машину, чтобы сразу можно в случае чего уехать, но это было излишне. кто заберется в такую глушь, да еще ночью, в дождь…
Он выключал двигатель, свет, и становилось слышно, как шумит в хвое дождь, крупно барабанит с нависших крон на крышу машины. Они одновременно опускали стекла, и внутрь входил запах мокрого соснового леса: земли, пьющей воду травы, грибной прели, набухшей коры, хвои, держащей на каждой иголке по светлой капле, которые были видны даже во тьме.
– Господи, – говорила она, – как хорошо.
Она всегда так говорила: «Господи, как хорошо», в первые годы радостно, потом все грустнее.
Борис пил из горлышка маленькими глотками, а она клала ему голову на плечо. За час, который они проводили вместе, они почти не разговаривали: все было сказано уже давно. Глорский знал ее жизнь с самого начала, она была несложной: послевоенное детство, школа, первая любовь, институт, замужество, разочарование в муже, встреча с ним, с Глорским.