попытался освободить своего слугу из тюрьмы, едва ли не взяв ее приступом. А падение адмирала де Кастильи объяснялось причинами высокой политики: во время недавней поездки в Арагон адмирал, не смирив гордыни, повздорил с герцогом Кардоной из-за того, кому на устроенном в Барселоне приеме сидеть ближе к его величеству. Наш государь воротился оттуда несолоно хлебавши, то есть не добыв у несговорчивых каталонцев ни гроша. В ответ на его просьбу дать денег на фламандскую кампанию те ответили, что беспрекословно отдадут королю что угодно, включая жизнь и честь, словом, все, что не стоит денег, ибо деньги есть наследство души, а душа принадлежит одному господу богу. Постигшее адмирала несчастие всем сделалось очевидно в страстной четверг, когда на церемонии омовения рук полотенце Филиппу Четвертому подавал не Кастилья, род которого из поколения в поколение имел эту привилегию, а вовсе маркиз де Личе. Публично униженный адмирал не стерпел и попросил у короля позволения удалиться. «Я — первый дворянин этого королевства», — заявил он, позабыв, что говорит с первым монархом мира. И просьба его была уважена — да так, что получил он больше, чем рассчитывал: приказано ему было вплоть до особого распоряжения при дворе не появляться.
— Кто же у нас остается?
Дон Франсиско воспринял слова «у нас» как должное.
— Кое-кто есть, но, конечно, жидковаты будут против генерального инквизитора, испанского гранда и королевского друга… Впрочем, я испрошу аудиенцию у Оливареса. Он, по крайней мере, терпеть не может мнимостей и видимостей. Смотрит в корень, видит суть.
Мы посмотрели друг на друга без особенной надежды. Потом Кеведо извлек из шкатулки кошель, отсчитал восемь дублонов — примерно половину того, что там было — и протянул их мне со словами:
— Пригодятся. «Дивной мощью наделен дон Дублон…»
Сколь счастлив мой хозяин, мелькнуло у меня в голове, что такой человек, как дон Франсиско, связан с ним узами верной дружбы. Ибо в нашей мерзостной Испании даже самые закадычные друзья предпочитали расточать слова и удары шпагой, нежели что-либо более существенное. А эти пятьсот двадцать восемь реалов были в звонкой монете червонного золота: на одних был отчеканен крест истинной веры, на других — профиль его католического величества, нынешнего нашего государя, на третьих — изображение покойного короля Филиппа Третьего. Да будь на них хоть басурманский полумесяц — все равно они превосходно сгодились бы, чтобы ослепить своим блеском завязанные глаза Фемиды и снискать нам ее покровительство.
— Передай Диего: мне очень жаль, что не могу дать больше, — проговорил дон Франсиско, пряча шкатулку на место, — но я в долгах как в шелках… Налоги за дом, откуда не в добрый час выставил я этого кордовского содомита, высасывают из меня по сорок дукатов и по полведра крови… Скоро обложат податями даже бумагу, на которой пишу… Ладно. Скажешь ему, чтоб в город носу не высовывал. Мадрид для него сейчас опаснее чумы. Впрочем, пусть служит ему неким утешением мысль о том, что не влипни он в такую передрягу, не мог бы зваться капитаном Алатристе. Всему своя цена. Недаром сказано:
Я невольно улыбнулся. Мадрид опасен для моего хозяина, а мой хозяин — для Мадрида, мелькнула в голове высокомерная мысль. Да, на него идет охота, но одно дело — травить зайца, и совсем другое — гнать волка. Так что еще поглядим, кто кого. Я увидел, что и дон Франсиско улыбается:
— Хоть, может быть, опаснее всего сам Алатристе, — насмешливо промолвил он, будто прочитав мои мысли. — А? Как ты считаешь? Гуадальмедине и Салданье крепко попало, двое стражников — на том свете, а третий — на полдороге туда, и все это сделано так проворно, что «Отче наш» прочесть не поспеешь. — Он взял бокал и загляделся на струи дождя, бившие в оконное стекло. — Черт возьми, просто бойню устроил…
Он замолчал, рассеянно уставившись на бокал с вином. Затем поднял его, обратясь в сторону окна и словно чокаясь с кем-то невидимым. Я понял: Кеведо пьет за здоровье капитана.
— У него в руке не шпага, а та штука, которой Смерть орудует… — договорил он.
Господь бог без устали поливал дождем каждую пядь сотворенной им земли, когда я двигался от Лавапьес по улице Компаньии, завернувшись в плащ, нахлобучив шапку, ища под крышами и у стен домов защиты от воды, низвергавшейся на меня так, словно голландцы взорвали у меня над головой все свои плотины и дамбы. И хоть вымок я до нитки и вяз в грязи по щиколотку, однако шагов не уторапливал, а, скрытый завесой ливня, хлеставшего по лужам с силой мушкетного залпа, время от времени оборачивался через плечо, проверяя, не увязался ли кто за мной. Так я добрался до улицы Комадре, перескочил через глинистый поток, разлившийся у дверей постоялого двора, в последний раз огляделся по сторонам и вошел, отряхиваясь как мокрый пес.
И меня сразу обдало смешанным ароматом винной кислятины, опилок и грязи. Постоялый двор «Орленок» считался в Мадриде одним из самых злачных мест. Хозяин его, прежде известный и даже знаменитый как ловкий и удачливый домушник, с замечательной умелостью управлявшийся с самыми мудреными запорами, утомясь под старость от своих трудов, остепенившись и открыв это заведение, куда всегда можно было сдать на хранение или продать любую краденую вещь, получил звучное имя Барыга. В просторном, темном и снабженном несколькими выходами помещеньице имелось не менее двадцати номеров-каморок, а в общей зале, насквозь пропитанной чадом и дымом, давали поесть и выпить за очень небольшие деньги. Все это, вместе взятое, притягивало сюда воров и разнообразное мадридское отребье, не любившее дневного света и огласки. Здесь постоянно сновали взад-вперед темные личности с подозрительными свертками и узлами. Скокари и щипачи, «коты» и фармазоны, бакалаврихи панели и доктора крапленых карт — всяческий сброд чувствовал себя здесь как грачи на гумне или как стряпчий на процессе. Служители правосудия сюда не совались, отчасти по природному нежеланию лезть вон из кожи, а отчасти — стараниями Барыги, человека исключительной ловкости и опытности, большого мастера своего дела, который известную толику доходов направлял на умасливание и подмазывание блюстителей порядка. Кроме того, зять его служил в доме маркиза дель Карпио, и по всему вышеизложенному приют в «Орленке» был делом таким же верным, как древнее право церковного убежища. Все бывавшие тут относились к сливкам преступного сообщества и все вмиг становились слепы, глухи и немы — никто никого не называл ни по имени, ни по фамилии, никто ни на кого не смотрел, и даже невинное пожелание доброго вечера могло обойтись человеку очень дорого.
Бартоло Типун сидел недалеко от очага, где тлели дрова и в подвешенных котелках что-то булькало, и на пару с приятелем топил кручину в объемистом кувшине вина. Вполголоса ведя беседу, он краешком глаза наблюдал за соседним столом, где его подружка, опустив мантилью на плечи, обговаривала с клиентом условия предоставления своих услуг. Когда я подошел к очагу и стал пристраивать над ним насквозь мокрый плащ, от которого тотчас повалил пар, Типун не подал виду, что узнал меня. Он продолжал свой рассказ, и вскоре я понял, что речь идет о недавней встрече с каким-то альгвасилом, причем встреча эта окончилась не убийством и не тюрьмой.
— Ну, так вот, — докладывал Бартоло Типун своим неповторимым кордовским говорком, — прихожу это я к ихнему главному, сую ему два дуката так просто, будто это два перуанских медяка, и, зажмурив левую гляделку, говорю: «Клянусь этими двадцатью заповедями, что я не тот, кого вы ищете».
— А кто был этот главный? — поинтересовался собутыльник.
— Берругете-Кривой.
— Сволочь первостатейная. Но дело с ним иметь можно…
— Именно так! Без лишних слов взял деньги…
Какое-то время еще длилась эта увлекательная беседа, полная словечек и выражений, от которых дон Луис де Гонгора, наверно, упал бы в обморок. Затем Бартоло Типун наконец соизволил узнать меня, отставил кувшин, с очень недовольным видом поднялся, потянулся и зевнул, разведя ручищи и разинув пасть, где при этом обнаружилась нехватка примерно полудюжины зубов, а потом вразвалку двинулся к двери. Он мало изменился: наружность была такая же свирепая, по-прежнему брякало и звякало на каждом шагу все, чем он был обвешан, все тот же замшевый колет нараспашку и полурасстегнутые штаны. В общем, доблести в нем было столько, что мало никому бы не показалось. Мы сошлись на галерее, где шум дождя надежно глушил наши голоса.
— «Хвоста» не привел? — осведомился удалец.
— Нет.