ветер настолько сильный, что трудно было идти. Порой бушевала свирепая буря, и тогда виллу «Мария» раскачивало всю ночь, точно корабль в открытом море. Я избегала общества. Люди говорили такие пошлости и так мало считались со священным состоянием беременности. Однажды я увидела женщину, носящую в чреве ребенка, которая одиноко шла по улице. Прохожие не глядели на нее с благоговением, а насмешливо улыбались друг другу, словно это была не женщина, несущая в себе зарождающуюся жизнь, а что-то, возбуждающее шутки и смех.
Мои двери закрылись перед всеми посетителями, кроме одного доброго, верного друга, приезжавшего из Гааги на велосипеде, привозившего книги и журналы и развлекавшего меня беседами о современном искусстве, музыке и литературе. В те времена он был женат на знаменитой поэтессе и часто говорил о ней с нежностью и обожанием. Человек аккуратный, он приезжал в определенные дни, и даже буря не могла его задержать. Если не считать его, я проводила дни в обществе моря, дюн и ребенка, которому, казалось, уже не терпелось появиться на свет Божий.
Во время прогулок у моря я иногда чувствовала прилив сил и смелости и думала, что существо это будет моим и только моим, но в другие дни, когда небо хмурилось, а волны холодного Северного моря сердито шумели, настроение мое падало, и мне казалось, что я несчастное животное, попавшее в глубокую западню. И я металась в неодолимом желании бежать, бежать как можно скорей. Бежать куда? Может быть, в мрачные волны. Я боролась с таким настроением, пересиливала себя, но оно обыкновенно на меня находило неожиданно и его трудно было избежать. Мне чудилось также, что большинство людей от меня отдаляется. Мать была на расстоянии тысяч миль, и даже Крэг стал каким-то чужим, всецело погруженным в искусство, тогда как я все меньше и меньше о нем думала и была целиком захвачена тем страшным, чудовищным творчеством, той с ума сводящей, радостной и болезненной тайной, которая выпала на мою долю.
Часы тянулись долго и мучительно. Еще медленнее проходили дни, недели, месяцы... Переходя от надежды к отчаянию и от отчаяния к надежде, я часто вспоминала свое детство, юность, странствия по чужим краям, открытия, сделанные в области искусства, и все прошлое представлялось мне далеким туманным прологом, прологом к таинству рождения ребенка, т. е. к тому, что может быть у любой крестьянки! Таково было завершение всех моих честолюбивых замыслов!
Почему не было со мной моей дорогой матери? Только потому, что она была жертвой нелепого предрассудка о необходимости брака. Сама она побывала замужем, нашла эту жизнь невозможной и развелась. Что же заставляло ее желать для меня той же петли, в которой она так жестоко пострадала? Все мои мыслительные способности протестовали против брака. Я считала тогда и считаю до сих пор, что брак является бессмысленным и рабским установлением, неизбежно ведущим к разводам и возмутительно грубым судебным разбирательствам, в особенности у артистов. Если кто-либо сомневается в справедливости моих слов, пусть займется статистикой разводов в артистической среде и скандальных процессов за последние десять лет в Америке. Но в то же время милая публика обожает своих артистов и, по всей вероятности, не могла бы без них существовать.
В августе ко мне приехала в качестве сестры милосердия женщина, впоследствии ставшая моим большим другом, Мария Кист. Я не встречала более терпеливой, милой и доброй женщины, и она была мне большой поддержкой. Сознаюсь, что как раз тогда меня стали мучить всевозможные страхи. Напрасно твердила я себе, что дети бывают у каждой женщины: у бабушки их было восемь, у матери четверо. Все это жизнь и т. д. И все же я продолжала бояться. Чего? Не смерти, конечно, и даже не страдания, а просто чего-то неопределенного.
Так прошел август и наступил сентябрь. Мне стало очень тяжело переносить свое состояние. Часто я думала о своих танцах, и тогда меня охватывала отчаянная тоска по искусству. Но тут я чувствовала три сильных толчка и движение внутри себя. Я начинала улыбаться и думать, что искусство в сущности лишь слабое отражение радости и чудес жизни. Я с удивлением наблюдала за своим распухавшим телом. Маленькие твердые груди увеличились, обвисли и сделались мягкими; быстрые ноги двигались медленнее, щиколотки опухли, в бедрах чувствовалась боль. Куда девались мои чудесные, юные формы Наяды? Где были мои мечты? Слава? Часто, помимо воли, я чувствовала себя глубоко несчастной и побежденной в борьбе с гигантом – жизнью. Но стоило вспомнить будущего ребенка, и печальные мысли исчезали. О, жестокие часы ночного ожидания и беспомощности, когда лежать на левом боку нельзя, потому что замирает сердце, на правом лежать неудобно, и кое-как лежишь на спине, страдая от движений ребенка и пытаясь его успокоить руками, прижатыми к животу! Жестокие часы сладостного ожидания, бесчисленные ночи все проходили таким образом. Какой ценой платим мы за славу материнства!
Однажды днем за чаем я почувствовала сильный удар в середину спины, а затем страшную боль, точно в хребет мне всадили бурав и пытались переломить кости. С этой минуты началась пытка, словно я, несчастная жертва, попала в руки могучих и бессердечных палачей. Едва я приходила в себя, как начинались новые схватки. Испанской инквизиции далеко до этих мучений, и женщина, родившая ребенка, может ее не бояться. По сравнению с родовыми болями инквизиция была, вероятно, лишь невинной забавой. Страшная, невидимая, жестокая, бессердечная и незнающая ни минуты отдыха сила крепко захватила меня в свои руки, разрывая мне тело и разламывая кости в непрерывных спазмах. Говорят, что это страдание скоро забывается. Я могу на это только ответить, что стоит мне закрыть глаза, и я снова слышу мои тогдашние стоны и крики. Неслыханное, чудовищное варварство все еще заставлять женщину переносить такие страшные пытки. Этому надо помочь, это надо прекратить. Просто глупо, что современная наука не знает безболезненных родов как непреложной истины. Это так же непростительно, как операция аппендицита без наркоза. Глупость это или святое терпение, что женщины до сих пор безропотно переносят такое возмутительное терзание?
Два дня и две ночи продолжался этот невыразимый ужас. А на третье утро идиотский доктор вытащил огромные щипцы и закончил живодерство, даже не прибегая к наркозу. Я думаю, что ничто не может сравниться с тем, что я претерпела, кроме разве ощущения человека, попавшего под поезд. Я не хочу слышать ни о каких женских движениях и суффражистках, пока женщины не положат конца тому, что я считаю бесполезным мучением, и утверждаю, что операция деторождения должна совершаться так же безболезненно и переноситься так же легко, как и всякая другая операция. Какое безрассудное суеверие препятствует такой мере? Какое попустительство или преступная цель? Конечно, можно возразить, что не все женщины страдают так сильно. Правда, не страдают так крестьянки, негритянки в Африке и краснокожие женщины. Но чем цивилизованнее женщина, тем страшнее муки, бесполезные муки. Ради цивилизованной женщины должно быть придумано культурное средство против этого ужаса. Я от этого не умерла, но не умирает и несчастная жертва, вовремя снятая со станка пыток. Но вы можете заметить, что я была вознаграждена, увидев ребенка. Да, вы правы, я была вне себя от радости, но тем не менее до сегодняшнего дня дрожу, возмущаясь при мысли о том, что я перенесла и что переносят многие женщины, жертвы вследствие невыразимого эгоизма и слепоты людей науки, которые допускают такие зверства, когда им можно помочь.
Ах, но ребенок! Ребенок был поразительный, похожий по строению своему на Купидона, с голубыми глазами и каштановыми волосами, которые потом выпали и уступили место золотым кудрям. И чудо из чудес! Ротик ищет мою грудь и хватает беззубыми деснами, и кусает, и тянет, и сосет молоко. Какая мать когда- либо описывала, как рот ребенка кусал ее сосок и из груди ее брызгало молоко? Жестокий, кусающий рот так живо нам напоминает рот любовника, который в свою очередь похож на рот ребенка.
О, женщины, зачем нам учиться быть юристами, художниками и скульпторами, когда существует такое чудо? Наконец-то я узнала эту огромную любовь, превышающую любовь мужчины. Я лежала окровавленная, истерзанная и беспомощная, пока маленькое существо сосало и кричало. Жизнь, жизнь, жизнь! Дайте мне жизнь! Где мое искусство? Мое ли искусство вообще? Не все ли мне равно! Я чувствовала себя богом, высшим чем любой художник.
В течение первых недель я часами лежала с ребенком на руках, глядя, как он спит; иногда ловила взгляд его глаз и чувствовала себя очень близко к грани, к тайне, может быть, к познанию жизни. Душа в только что созданном теле отзывалась на мой взгляд мудрыми глазами, глазами вечности, отзывалась с любовью. Любовь, вероятно, объясняла все. Какими словами описать это счастье? Что удивительного, что я, не писательница, не могу найти подходящих слов!
Мы вернулись в Груневальд с ребенком и моим милым другом, Марией Кист. Дети были в восторге от ребенка. Елизавете я сказала: «Она будет нашей младшей ученицей». Все интересовались, как мы назовем девочку. Крэг придумал замечательное ирландское имя – Дердре. Дердре – «любовь Ирландии». И мы ее