смотрите — тут не воняет и не пахнет. Здесь жить будете?“ — «Здесь будем! « — соглашаются они. Так евреи остались без нефти и газа (смеется).
— Лев Константинович, вы верующий человек?
— Понимаешь, смотря что иметь в виду под верой. Просто вот так сказать: «Я верю в Бога» — не могу.
— Как-то мы с вами ехали в театр, и, поровнявшись с храмом Христа Спасителя, вы резко повернулись и сказали: «Никогда не зайду в этот офис». Что это было?
— Это не моя реплика, это реплика внука. Он зашел туда и после этого сказал: «Там все не как в церкви! Там как в офисе — все с сотовыми телефонами...» И сказал он это потому, что до этого он заходил в церковь в деревне Шеметово и видел там совсем другое. Честно говоря, я был даже внутренне против того, чтобы этот храм восстанавливали. Мне казалось, что разрушенный храм есть разрушенный храм. О нем сохраняется память. А сейчас, глядя на него, постепенно прихожу к мнению, что я все-таки ошибался. Он уже занимает определенное место в Москве. И я думаю, что со временем, когда кончится весь этот официоз вокруг него, когда перестанут к нему подъезжать на чиновничьих машинах с мигалками, он станет храмом намоленным. И я войду в него. Конечно, храм Христа Спасителя не стал таким, каким он когда-то был. В Донском монастыре, например, до сих пор стоят несколько скульптур, заметно отличающихся от других. Наверное, восстанавливать все в точности невозможно. Да, восстановление потребовало огромных затрат — и это было на фоне невыплаченной пенсии, зарплаты, пособий. Но если ко всему подходить с подобной точки зрения, получится, что и картины реставрировать не надо, не надо открывать Третьяковскую галерею — все картины «загоним» иностранцам и построим еще один автомобильный завод! Так что насчет храма я тогда погорячился. Думаю, он будет играть серьезную духовную роль в жизни Москвы. Церковь всегда ставилась как некий ориентир. В деревне она всегда стоит напротив дороги, и человек ее видит уже издалека. Я думаю, это связано с приближением к дому: человек шел на храм, зная, что он идет домой или идет в храм. И сейчас, когда я вижу храм Христа Спасителя, я понимаю, что иду к дому.
— Поговорим еще об одном доме. Лев Константинович, вы помните, когда пришли работать на Малую Бронную?
— В 1967 году.
— Это постоянство, привычка, преданность?
— Постоянство чего?
— Того, что вы до сих пор там работаете.
— Ну как почему? Это мой театр, я там работаю. Да, я играю и в «Школе современной пьесы», и в антрепризе, но театр на Малой Бронной — это мой родной дом с 67-го года. Конечно, приглашали и в другие театры, но мне неинтересно. Чего мне там делать в чужой-то компании?
— Не секрет, что сейчас в театре «Школа современной пьесы» вы работаете больше, чем в родном театре.
— К сожалению, получается именно так.
— Какая разница между этими театрами?
— Театр на Малой Бронной — это все-таки более традиционный театр. Дух Эфроса не может просто улетучиться с его уходом: вот ушел — и все это закончилось. Все равно традиция живет. «Школа современной пьесы» — это экспериментальный театр. Каждый спектакль — это эксперимент очень интересный и непростой. А антреприза, если она хорошая (а я участвую в хорошей антрепризе — «Афинские вечера», с замечательными партнерами, в первую очередь с Ольгой Александровной Аросевой, которая просто прекрасно играет свою роль) и если я за спектакль ручаюсь — за его чистоту, за его успех, то говорю, что работаю в трех театрах.
— Я понимаю, что, называя Эфроса дядей Толей, вы вкладывали в эти слова что-то потрясающе доброе. Я тоже вас иногда зову дядей Левой. Даже не помню, когда я начал вас так называть. Как-то Иосиф Леонидович Райхельгауз мне признался: «Толя, я вам как одессит одесситу скажу, что мы с вами можем посоперничать в любви ко Льву Константиновичу! «
— Ах он кокетка! Как только встречусь с ним, то обязательно поругаюсь. Иосиф Леонидович написал статью, где он отрицает антрепризу. И эта статья так и заканчивается словами: «Не ходите в антрепризу! « Ах ты, боже мой! А кто у него работал и работает? Чего он выдумывает?! «Театр воспитывает актера! « А сколько актеров воспитал его театр? Сколько актеров воспитал сам Райхельгауз? Да, конечно, у него есть свои ученики. Но у него работает Татьяна Васильева — он воспитал? Стеклова он, что ли, воспитал? Глузского он воспитал?
— Дурова он воспитал?
— Ну, я-то ладно. А Миронову? И перечислять можно еще долго. У Райхельгауза всего пять молодых актеров работают. И я бы не сказал, что они очень хорошо воспитаны. Курят. И не евреи. Единственного еврея, Гольдмана, Райхельгауз выгнал.
— Как вы думаете, что движет молодыми ребятами, которые сейчас приходят работать в театр?
— Я думаю, ими движет то же, что и нами когда-то. То же самое и даже больше, потому что не было тогда понятия «деньги». А сейчас оно существует. Сейчас, чтобы обеспечить себе благополучную жизнь, можно пойти работать в какую-нибудь структуру, заняться бизнесом, можно использовать свое знание иностранных языков и т. д. А те люди, которые все-таки идут работать в театр, знают, что их ожидает безденежье. Но они идут на это. Значит, ими движет то же самое, что и нами, и даже больше.
— Лев Константинович, в театре на Малой Бронной вместе с вами играют ваши ученики, на сцене театра «Школа современной пьесы» — молодые актеры. Наблюдая вас и на сцене, и за кулисами, видишь, как они вас искренне любят и чтут. На чем основывается ваша дружба с молодежью?
— Однажды артист, с которым я работал, очень хороший артист, перейдя в другой театр, на первом же собрании сказал: «А что это у вас за такое панибратское отношение к корифеям?» На что ему ответили: «А мы не понимаем, о чем вы говорите. У нас работает грандиозный актер Н. Мы называем его „дядя Н“. И у нас с ним товарищеские отношения». На чем основываются отношения с молодежью в театре? Да на полном уважении. Сегодня он только что пришел, а завтра может стать Москвиным. Правда, сейчас не то время, когда можно стать Москвиным. Но завтра он Гамлета сыграет. Я не понимаю, когда в актерах срабатывает фанаберия провинциальных мамуль: «А-а, молодой человек... Ну, как вы тут? Что-то вы...» И вообще не люблю, когда предъявляют претензии. Можно просто поговорить на равных, сказать: мне кажется то-то. Нет, я делаю иногда замечания, они же молодые, они гулкие, громкие. Иногда начинают в гримуборной ржать перед началом спектакля, а мы играем Чехова. Конечно, захожу и говорю: «Ребят, ну окститесь, через полчаса начинаем играть „Чайку“. Соберитесь, нельзя же с этого начинать». Это такие маленькие глупости, так сказать, воспитательного характера. И я могу сделать это очень тактично или резко. Когда там какая-то пошлость, могу просто сказать: «Козел, а тебе не кажется?.. Ты что, обалдел, что ли?! Где ты находишься?! « Могу, потому что бываю резким. Но это опять же единичные случаи.
— Как вам работается на одной сцене с женой Ириной Николаевной, дочерью Катей и зятем Володей Ершовым?
— Когда я прихожу в театр, для меня нет дочки Кати, нет зятя Володи. Так можно только в газете написать. Для меня есть артист Владимир Ершов, есть актриса Екатерина Дурова, есть актриса Ирина Кириченко. И если ты обращал внимание, то на Катю и на Володю я ору и топаю ногами больше, чем на кого бы то ни было. Потому что у меня к ним, своим, гораздо острее претензии. Обычно в семье ведь срываешься на своих, на самых близких. Вот и все, что тут еще говорить? Нормально работается. Главное — я уже давно об этом сказал, — когда мы живы и работаем в театре, это называется семейственность со знаком «минус», а когда мы подыхаем, это называется династия с большим знаком «плюс». Почему никто не спрашивает: «Зачем сын шахтера полез в шахту? Для чего внук шахтера тоже готовится пойти в шахтеры?» Но как только речь заходит об артистах, начинается чертова буза: вот, у него дочка тоже пошла в театр!
— У меня сын учится музыке.
— А потому что он родился в семье музыканта. Он постоянно слышит музыку, слышит разговоры о ней, ориентируется в ее качестве, начиная с гаммы «до-ре-ми» и заканчивая отношением к классике и к музыке современной. То есть он уже сориентировался. Потому что ты не прешь на него, а тихонечко ведешь с женой разговор о том, кто такой Шостакович, кто такой Прокофьев и что такое Сюськин, «На-На» или Соня Мармеладкина. В семье Шостаковича и сын стал известным музыкантом. Сын Дунаевского, Максим, тоже прекрасный композитор и исполнитель. И что тут зазорного? Это же замечательно!