испорчено.
Видимо, из-за этого-то скандал получился ураганный. Все тут было: милиция, протокол, вытрезвитель, штраф, а главное – грозное письмо в училище. И сколько потом ни ходили друзья за начальственным лицом, сколько униженно ни выжидали его у дверей не очень высокого учреждения, сколько ни клянчили о пощаде, ударенное лицо было непреклонным. Не помогли и звонки из училища, и коллективные явки однокурсников. Исключать их никто не хотел – ведь последний курс, всего полгода до выпуска. Но ударенное лицо требовало только исключения.
И дали мореходам «полный гон», да с такой формулировкой, что матросами ни в торговый, ни в рыбацкий флот их не взяли. Лишь к концу третьего месяца блужданий по разным организациям с трудом, после долгих просьб и клятвенных обещаний удалось пробиться в перегонщики.
Одна теперь надежда – доплавать бы до осени, а потом принести в училище добрые характеристики: чтоб было написано про старательность и ударную работу, про скромное поведение в быту и моральную устойчивость. Вот положить бы на стол училищному начальству такие характеристики, тогда, может, сжалятся, возьмут обратно. Уверенности, правда, нет. Но вроде бы должны дать доучиться. Виноваты они, конечно, но ведь это тоже не совсем правильно, в конце концов, один раз брыкнулся человек – и себе и другу всю жизнь испортил.
Закончив эту историю, Ваня, видимо, чтобы сгладить неприятное впечатление, добавил:
– Вообще-то, ты не удивляйся, здесь почти у каждого какая-нибудь «коза» случилась. Матросы принимаются только временно – на одну навигацию. Сам понимаешь, у кого все в порядке, дела свои не бросит, чтоб перегонять речные посудины, тем более Северным морским путем – среди льдов.
Я только успел произнести первые сочувственные фразы, только выразил уверенность, что характеристики непременно должны помочь, и собирался уже привести аналогичный пример из университетской жизни, как на палубе нашего судна появился Герка и крикнул мне:
– Хватит курить, расхлебай! Работа ждет.
Мы еще с час прокрутились с ним, наводя порядок в нижнем салоне. Потом Жмельков отпустил нас по домам.
А на следующее утро прибыли капитан и старпом.
Капитан – седенький, сухонький человек лет пятидесяти, с тихим скрипучим голосом, мягкими неторопливыми движениями, походил больше на детского доктора, чем на моряка. Знакомясь, он сказал:
– Фамилия моя Пожалостин. Запомнить легко: пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста – вот и вся фамилия.
Старпом же, пожимая руку, рубанул, словно отдал команду:
– Халин!
Мне старпом сунул потертый блокнот – велел следовать за ним и записывать все замечания. Он легко лазил по трапам, заглядывал в узкие лючки. И по его хозяйской манере чувствовалось, что суда такого типа он знает как свои пять пальцев. Отрывисто и четко диктовал он мне, что писать, и я торопливо пристраивался с блокнотом где попало, боясь что-нибудь упустить. Половина слов была мне непонятна, но когда я спросил Халина, как пишется «ахтерпик», он рявкнул в ответ:
– Не знаю. Запиши как хочешь. Разберусь.
Все остальное я писал «как хотел». Список получился длинный. И когда мы вылезли на палубу, настроение у меня совсем испортилось. Я думал: чтоб устранить столько недоделок, понадобится, пожалуй, месяц. Но старпом был настроен оптимистически, капитану сказал:
– Работы здесь дня на три, если, конечно, не будут табанить.
И я запомнил новое слово, общий смысл которого понял из контекста.
Старпом снял фуражку, вытер грязным платком лицо. Лоб у него оказался узким – густая шевелюра начинала расти чуть ли не от самых бровей. Одет Халин был небрежно – из-под обшарпанного синего плаща виднелся зеленоватый, изрядно засаленный костюм, темная, давно уже потерявшая цвет рубаха. Зато флотская фуражка была почти новой, и не вызывало сомнений, что это творение рук настоящего мастера: все в ней было продумано – и мягкие линии тульи, и форма большого козырька, и плетеная черная ткань околыша, и «краб» был вышит золотом удивительно тонко…
С приездом начальства работа стала продвигаться куда быстрее, времени на перекуры под грибком оставалось теперь совсем мало. С восьми утра до пяти вечера Герка, Жмельков, Халин и я безостановочно таскали на свой «омик» всю положенную для дальнего похода амуницию – троса, пиротехнику, буйки, спасательные жилеты, ящики с приборами, а также дрова и уголь для камбуза.
У соседних судов тоже постоянно копошились матросы, штурманы, механики, и становилось все более заметно, что наши теплоходы собираются в дальнюю дорогу. А в короткие перекуры под грибком я уже со знанием дела перекидывался морскими словами с товарищами по плаванью, и от этого начинало казаться, что всерьез и основательно врастаю в морскую жизнь.
Судовые начальники между тем с утра до вечера осаждали заводских руководителей, требуя скорейшего завершения работ, перехватывая друг у друга бригады дефицитных отделочников, электриков, плотников.
Наконец, те доделали свое, и к нам явились конвертовщики, которым предстояло закрыть все широкие иллюминаторы специальными щитами – деревянными, с прокладками из ткани и войлока, чтобы во время морского перехода стекла не были выбиты волнами. В этой деревянной обшивке «омик» потерял свой только что обретенный франтоватый, праздничный вид, будто надел прямо поверх сверкающего белого костюма замызганную телогрейку. Зато приобрел уже совсем походное обличие, и все в округе теперь знали, какое долгое и трудное плавание – не только по речкам, но и по ледовитым морям – нам предстоит. Рабочие с уважением расспрашивали нас, куда именно погоним мы «омик», и, узнав, что на Обь, качали головами, говорили: «Во куда!» или «Да уж, не близко».
К началу июня все было закончено. Ходовые испытания, которые я так ждал, прошли буднично, бледно, без ожидаемой торжественности. В рубку ввалились пятеро представителей завода. Один из них стал за штурвал. Мы часа два покрутились по затону и вернулись на свое место у пирса. Пожалостин и Жмельков дали десяток мелких замечаний. Заводские их приняли и пообещали к вечеру устранить.
Команде было приказано наутро явиться с вещами – теперь «омик» мог отойти в любую минуту. Но простояли мы еще пять дней, поджидая другие теплоходы. Я уже изнывал от нетерпения. Каждое утро прощался с матерью, которая все рвалась меня провожать и никак не могла поверить, что ее попросту не пустят без пропуска на завод, а вечером, смущаясь от нелепости ситуации, я снова являлся домой.
Капитаны в эти дни с утра до вечера толкались в экспедиции, пытаясь выбить еще людей, чтобы доукомплектовать экипажи. Но народу не хватало. И было решено, что речную часть проводки суда пройдут с теми, кто есть на борту, а в Архангельск, где мы должны были простоять недели три, ожидая, пока разрядится ледовая обстановка на трассе Северного морского пути, дошлют остальных. Перераспределять же наличные кадры не стали. Потому вышло, что на «мошке» Зыкина оказалось два матроса – Ваня и Василий, а на нашем «омике» я так и остался единственным представителем этой самой распространенной морской профессии.
Наконец, когда уже начинало казаться, что нам так и суждено вечно болтаться у причала, был отдан приказ к отходу. Теплоходики выстроились в ряд, погудели создавшему их заводу, прощаясь с ним навсегда.
Еще почти сутки крутились мы по Москве – сперва зашли в Южный порт за продуктами, потом основным руслом Москвы-реки, извилистыми каналами и шлюзами долго шли до Северного порта – Химок.
Но вот и золоченый шпиль речного вокзала скрылся в голубоватом асфальтовом мареве. Позади остался родной мой город, мать, приятели, враги. И вся смута последних нерадостных месяцев, казалось, тоже стала растворяться и таять за кормой судна.
Эпоха взаимных разочарований
Примерно через полгода после той ночи, когда я чувствовал себя самым счастливым человеком на земле, мне стало ясно, что Ренч как соавтор в новом исследовании совершенно бесполезен.
Собственно, это обозначилось гораздо раньше, на самых первых этапах работы, но я долгое время не мог поверить себе. Ведь речь шла о Ренче – и восторженные определения «сам Ренч», «его величество Ренч» не давали взглянуть правде в глаза.