Секундная стрелка обегала свой круг, он в это время загонял на компьютере в желтый вертикальный столбец дисплея первые собранные им отклонения.
— Отлично! — похвалил Батяня.
— Я загнал все на общий компьютер.
— Сейчас же все считаю. У меня запараллеленная программа…
Голос Батяни сменил деловую тональность:
— Послушайте. Вы отлично работаете. Почему бы вам немного не отдохнуть… Приходите к нам. У нас есть общение, мы же не бирюки. Мы, старожилы, в своем кругу умеем повеселиться.
— Спасибо. У меня нет настроения.
Он не хотел общаться. Он хотел общаться разве что с ней.
— Когда я уеду, — сказал он ей в телефонную трубку, отыскав волну ее рации-коробочки, — когда я совсем уеду, ты посадишь подсолнухи, и они будут напоминать обо мне.
— Что?
Пришлось пояснить:
— Утром выглянешь из окна, увидишь подсолнухи и вспомнишь того, кто посоветовал их посадить…
— А-а! — Она благодарно, тихо засмеялась.
Безлунность ночи привела к тому, что, гуляя (он ходил до стены ограждения и обратно), он столкнулся с патрулем. Они прошли мимо него настолько спокойно, что, казалось, они его не заметили. И это в двух-то шагах!.. Увидели и прошли мимо.
Конечно, люди комбината (и он тоже) могут гулять и ночью, не запрещено, но ведь рядом со стеной, экая беспечность! — подумал он. Или они так уверены в том, что степь велика и бескрайня и, стало быть, никто на побег не решится?! Оставалась пока что неясность.
Да что, собственно, такое их патруль? Двое или трое прогуливающихся и спрашивающих твое имя. И это — все?..
Так размышляя, командированный молодой человек пришел к выводу, который уже напрашивался все эти дни, — к выводу, что его никто здесь не удерживает и что он сам никак не соберется уйти.
Он был словно парализован злом.
Если он уйдет из мира, где увидел зло, и вернется в тот мир, где зла как бы нет, что изменится?.. Все они там потребляют (и будут продолжать потреблять; и он с ними тоже) продукты этих же боен: продукты зла. Суть дела глубже, чем уход или неуход. Уйти некуда. После того как он увидел молодцов с электрошестами и ручьи желтых искр, стекающие с бычьих языков, куда он мог уйти?.. Оно будет теперь с ним повсюду, это знание и эта его сопричастность.
Так оно и бывает, что не только он увидел Зло, но и Зло увидело его; увидело и сказало: вот ты. Что- то в молодом человеке словно бы надломилось. Внутренний голос нашептывал ему о его вине. День за днем он продолжал работать.
Он уже не мог бы требовать от Батяни, чтобы тот отпустил его. Он не мог и пуститься в степь, чтобы бежать.
Конечно, если бы вертолет, заметивший ночью в степи его костер, опустился рядом, молодой человек, преодолев завороженность Злом, мигом бы метнулся, вскочил и крикнул зычно: «Давай!..» — на это его хватит, это он сумеет. Он впрыгнул бы в вертолет и крикнул: «Давай!..» Что да, то да, но люди сами должны опуститься к его костру, должны уверить его в своей реальности, в шуме мотора, в горячести воздуха, вздымаемого лопастями винта.
Сначала Илью Ивановича помалу раздражает телевидение — рассказы об убийствах, расчлененки в подъездах, закопанные в мусорных баках младенцы и прочая криминальная хроника. Не нравятся ему все больше и бесчисленные алкоголики, сгоревшие в квартирном пожаре по своей вине. Он сердится. Он раздражен. В конце концов, он не желает всего этого знать. Телевизор, по его просьбе, отныне в его доме не смотрят, либо жена смотрит, когда Илья Иванович уже лег спать (но и тут звук приглушен сколько можно). Не ходит он и в кино. Самоограничения временно выручают. Но, конечно,
Следующий шаг: Илье Ивановичу делается не по себе, когда кого-то оскорбляют в троллейбусе, и он совершенно не может слышать, как вопит мальчишка, которому дали оплеуху. (Быть может, дали его родители и, быть может, даже за дело.) Так что с какого-то дня Илья не ездит к знакомым. Илья уже не гуляет по улицам. С работы — и на работу. Но и на стандартном, ежедневном своем пути он видит из окна автобуса раздавленную машиной кошку, перебежавшую, вероятно, неумело улицу этой ночью, или — тоже приметно — стертые в перхоть останки голубя, только головенка торчит; все, видите ли, расплющили, а головенка голубя торчит, смотрит.
Нет, он не может ехать, не может сидеть у автобусного окна, пока голубя не уберут, пока не смоют шлангом или не смоет дождем — («Ну ты подумай! — говорил он мне. — Убивают одни, а смывают другие!»), — ему настолько плохо, что он не может с этого дня ездить на работу, берет больничный. Он — дома. Он — только дома. Прогулки во внутреннем дворике, никаких улиц. Но конечно же и во дворе их дома, где он гуляет, его подстерегает удар боли: он вдруг видит сломанный куст. Да, сломали ветку. Или выдернули куст с корнем. Его ранимой душе хватит, в сущности, и травинки — стебель травинки сломан, на сломе сочится.
Приятель моей юности Илья, Илья Иванович, смотрит на эту травинку неотрывно, род любви, ему делается больно, так больно, что словно бы космический свист врывается в его уши, сердце стучит, бьет, и вместе с болью капля за каплей что-то медленно выжимается, выдавливается из колотящегося его сердца. Желтой вспышкой вспоминается вдруг детство — одна за одной яркие вспышки давнего лета, слезы начинают его душить, спазм в горле ни туда ни сюда, и… и вот Илья Иванович, мой приятель, взрослый человек, скорым шагом через двор пересекает напрямик детскую площадку, затем (еще более торопливо) асфальтовый пятачок у подъезда, быстрее, быстрее домой, дрожь бьет, преследует его в лифте, — вот он наконец в своей комнате, бросается ничком на постель, утыкается головой в подушку, плачет.
Жизнь, люди, окружающий мир —
Илья Иванович подавлен; вдруг взвинчен и вновь подавлен — он звонит в клинику, где его прекрасно знают и где его звонку не удивляются, а только просят побыть дома, потерпеть еще день-два, как раз освободится место в привычной ему палате. Конечно, если все так остро и больно, они найдут ему сейчас же палату и место какое-никакое. Хотите сейчас?.. Нет, нет. День-два он выдержит. Спасибо… Звонок сделан. Ему легче. Надвигающиеся тяжелые его дни под защитой. Срабатывает психомеханизм.
Вечером он уже звонит мне. Или некоему Виталию Сергеевичу, еще один его приятель. Он хочет просто поговорить, потолковать со мной — теперь, когда его ранимость на какое-то время прикрыта, Илья Иванович может поговорить и о жизни вообще, и о нашем сложном мире. Да, да, просто поговорить. Теперь,
— Проводишь меня до психушки? — Он не любит, если его провожают в больницу родные. Ему думается, что, если провожают родные, — это уже льются слезы, уже беда. Не станет же всерьез он считать свое заболевание слишком опасным — ну, нервишки, ну, поплохело.
Через день-два мы уже идем известной дорогой, огибая 16-этажные башни микрорайона. Больница несколько в отдалении. Она за оградой, за хорошей оградой, переделанная (перепрофилированная) из бывшего монастыря. Во всяком случае, когда мы подходим, а идем мы всегда не спеша, распределив нагрузку — он с двумя сумками, и я с большой сумкой (одежда, запас соков), — я вижу хорошо огражденное заведение, психиатрическую больницу. Издали она глядится как крепость, где ранимый человек хочет