еще и смотрела мне вслед. Завидуя некоей старушке… С удивлением, я думаю, смотрела. С удивлением перед великим многообразием любви.
Мое поколение захлебнулось. Кончилось. Нас нет. А в тех, кто за нами, уже нет порыва… В них жизнь, много жизни, но в них не найти того, что клокотало и тихо-тихо все еще клокочет в нас… Увы… Они другие.
Какой был порыв! С ума сойти!.. Конечно, есть имена. Есть факты в пользу нашего поколения… Но когда я вспоминаю, что пятеро стариков (считаю только тех, кого знал лично) покончили с собой, я понимаю, что мы свое главное не доделали. Не добежали… Не доплыли… Когда в старости, в дряхлости, уже без претензий и счетов, человек кончает с собой, это прежде всего говорит о неиссякшем порыве. Говорит о духе-повелителе, который, погоняя, давал нам пинка за пинком. Всю жизнь пинал и пинал нас… Такой вот хозяин… Уверен, что этих пятерых бедняг преследовал нелепый, но строгий и вполне хозяйский вопрос – а что вы, собственно, сделали? А что, мол, вышло из вас на круг?..
Правда, мысль сама по себе не карает. Мысль даже поощряет пожить, подсказывая, к примеру, мне, что я совсем неплохо возле этих дач устроился. Что я нашел себя (!..) здесь… В пространстве дач. В неброском скопище этих небогатых домов и домишек… В этих подмосковных лесах… В этой речушке… Здесь я человек. Здесь я жив и на что-то живое еще годен. (На что-то живое и даже слегка скандальное.) Я живу. Можно даже быть подобрее к самому себе. И сказать, что я безмятежно погружаюсь в старость. Я медленно погружаюсь. Я спокойно погружаюсь. Да еще и напоследок этот наш порыв поколения я запоздало и пародийно воплощаю.
Пародийным образом… Возможно, что я продолжаю – как бы пытаюсь за все свое поколение добежать… Доплыть… Жизнь кончилась, а порыв остался. Мне (уже как со стороны) любопытен этот мой остаточный запас энергии. Любопытно, что же такое особенное природа собиралась мной явить, если соорудила такого странного шута, который, постепенно старея – год за годом, – потерял в жизни всё. Но не порыв.
Так говорилось… О какой-нибудь уже не сильно модной рубашке или майке. О выношенном свитерке… Прежде чем порвать ее на тряпки, чтобы ими вытирать там и тут пыль, говорили, что можно, мол, ее (рубашку, майку…) – можно еще сколько-то поносить. Не слишком, разумеется, высовываясь на люди. «Сойдет для сельской местности» – было такое выражение. Немножко шутливое. Но довольно точное. Как раз про меня… в моей дачной старости.
Как-то я был – навещал дружка – в больнице… Мы с ним стояли у коридорного окна. Разговаривали… И вот из палаты, что неподалеку, выглянул встрепанный мужик. Худющий… В больничном халате… Он был от нас в двух шагах. И поняв, сообразив, что из нас двоих один как-никак с воли, он захотел живого контакта… он спросил меня негромко, поинтересовался: «Как там арабские страны?..» В коридоре показался врач, и больной тотчас скрылся. Пугливый пейшент задвинулся в свою палату назад и больше не выглянул. Навсегда. Не услышав ответа.
Вот так и я… Годный только для коллективного похода стариков, с плакатиками, чтоб увеличили пенсию… Или собраться, как в 93-м. От испуга. Собраться и постоять рядом с танками… Ничего другого… Ноль… Живу себе в маленькой дачке… Почти сарайчик… Из моего поколения нас уже мало осталось… Можно, конечно, съездить на электричке в Москву. Кого-то из последних наших навестить… Тут уже не до дискуссий. (Это будет в точности, как с тем пугливым, выглянувшим из больничной палаты.) Можно, конечно, и мне выглянуть… и по-тихому горько спросить: «Как там Россия?..» – и тут же задвинуться назад в свою дачку. В свой Осьмушник… Своего же вопроса испугавшись.
И как только я подошел к ее постели, врезала мне кулаком в живот… Собравшись! Выждав!.. Из лежачего положения, но с жуткой прицельной силой, которой в темноте я никак не ожидал… К постели я шел мелкими шажками, топ-топ. В полной тьме… И вдруг такой удар!.. Меня согнуло. Я даже не вскрикнул. Как-то странно громко икнул и подавился… Так и скрючился.
А она, женщина, включила ночник и вскочила с постели, готовая к бою. Однако бой был не нужен. Я стоял ужасно скрюченный… Задыхающийся… Руки прижавший к животу в том месте, куда она мне врезала… К тому же она увидела, что ночной визитер не слишком опасен… старик… Старикашка… Бояться нечего… Узнала меня.
– А-а. Вот кто к нам в гости!
Частенько разыгрывая карту стариковского плутания и ночной ошибки (мол, я шел к другой… тьма… во тьме промахнулся дачей, уж извините!), я на этот раз сам, что называется, пронес свой крупный козырь. Я и впрямь ошибся домом. Задумался. А башка-то старая!.. И вместо ждавшей меня Лидуси, моей хорошей подружки двадцати семи годков, я угодил к сорокалетней мощной Шуре Чираевой, то жившей в поселке, то надолго уезжавшей челноком на заработки. Ее месяцами темный дом… Он-то и сбивает номер в ночном счете. Как бы затаившийся. Стоит мертвой коробкой.
– Гость пожаловал, а? – И Шура Чираева щурила глаза.
Как привидение, в белой до пят ночной рубашке, она разглядывала заблудившегося… Уже нацелившегося к ней среди ночи. Самое удивительное, что даже теперь у багрового, тяжело дышавшего, согбенного старикашки стоял член. Так и остался наготове. Единственный из солдат, кто не подвел. Солдат до последнего патрона.
Шура хохотнула:
– Ишь какой!
А я продолжал задыхаться.
– Ладно, ладно, – сказала она. – Не притворяйся. Ничего не сделаю… И ментов не позову.
Но я не притворялся… Плохо мне было.
Она подошла, усадила меня на стул… И стала одевать. Нашла, куда я бросил брюки… ботинки… Свитер на меня натянула. Когда она надевала на меня брюки, солдат еще удерживал охрану границы. Стоял.
– Ишь! – повторила она.
Заправила его мне в брюки. Ремень затянула… И даже пуговки на моих брюках легко застегнула. Не все, но пару пуговок застегнула. Вид уже пристойный.
– Иди, иди, Петрович, – сказала. – Найдешь себе какую-нибудь бабушку.
И даже проводила до калитки. Всё было очень человечно.
Петр Иваныч в высоком полете
1
Едва я поравнялся с забором, Лидуся выставила голову в окошко. Это было уже в августе… Теплой ночью.
– Петрович… Луна!
Сад у нее большой, но со стороны того окошка пространство сада совсем невелико. (Можно окликнуть – негромко.)
– Вижу, – сказал я спокойно. И шел мимо.
Белое пятнышко ее головы подвигалось в темном прогале окна. Но не исчезло:
– Петрович… В спальне луна.
Я молчу.
– Петрович, – вкрадчиво продолжала она, – сейчас самое время. Сейчас она вся там. Необыкновенная!
– Луна как луна, – сказал я, проходя мимо – уже удаляясь.
Я лукавил. Луна была восхитительная!.. Лидуся потому и поддразнивала… Я собирался к Лидусе, я уже подумал о ней. Но хотелось сколько-то и помедлить. Хоть малость… Не хотелось так сразу терять эту ночь. Ночь была ясная и… и… этого не выразить… этакая ликующая, этакая победоносно светлая ночь! Подтаявшему стариковскому сердцу хотелось растечься в ноль… Совсем растечься. (А ногам – шагать и шагать.)
И я шагал.
Проходя мимо дач, я лениво поглядывал по окнам – спят! Пусть спят… Кой-где голубился поздний телевизор. Я никому не мешаю. (А нервный шаг не понравился бы ни людям, ни их псам.) Собаки, впрочем, чувствуют счастливых. Привыкли к моей легкой поступи, к моим шагам – не быстрым, не вороватым… Тявкнет только тихонько. Как знак ночной дворняжьей улыбки. Мол, привет-привет!.. И тишина. Я стараюсь идти боковыми улочками. И подальше от речки. (Вода отвлекает. Вода движется. А ночь как раз прекрасна в