Вот что нужно было русской поэзии! Музыка коротких строк. Нагое повествование, закованное в ритм. Никаких красот и излишеств: только основное, одна суть. Вдруг показалось: поэзия не в звуке, и даже не в смысле, а в их сжатии. В сжатии — до крупиц, до кристаллической решетки, до боли, — образов, сравнений, строк. В удлинении пауз, в протаптывании узеньких звуковых дорожек к самому великому и дорогому, что есть в поэзии: к словам молчания.
С той огоньковской книжечки я стал за его стихами следить, стал потихоньку выстраивать в сознании — правда, мозаично, обрывками — и сам облик поэта, стал осторожно реконструировать его жизнь. И поэтому, когда он (по моей просьбе) принес стихи для публикации в “Книжном обозрении”, я уже чувствовал и знал: передо мной самый, пожалуй, крупный из традиционных поэтов современной России.
Я не оговорился и ничуть не преувеличиваю: так думал тогда, так думаю сейчас. К сожалению, как и многие крупные, и именно поэтому не реализовавшиеся явления нашей жизни, Корнилов так и остался в тени своих шустрых и шумных собратьев по перу.
А в тот осенний день он поразил меня бледностью, даже мраморностью лица и одновременно четкостью и какой-то “промытостью” простых и тихих мыслей.
— Здесь мои последние стихи. Некоторые из них печатались, другие — нет. Я их кое-кому уже показывал. Не всем они нравятся.
Он был внутренне чем-то озабочен и может поэтому, не обращая внимания на явную свою физическую слабость, спешил. Но и будучи ограниченным во времени, сразу же предложил звонить ему, а кроме того подарил свою только что вышедшую книгу “Суета сует”.
Вид поэта часто говорит больше, чем его стихи. И яснее раскрывает то, что нередко утаивается (умышленно или неумышленно) в стихотворных строках. Сколько раз так было: прочтешь стихи, вроде притрешься к ним сердцем, привалишься плечом, а увидел поэта или поэтессу, — и всё, конец! Конец слиянию образа и слова: больше книгу не раскроешь, по журналам стихи выискивать не будешь!
Вид Корнилова полностью соответствовал его стихам. В моей жизни так было, кажется, впервые: носитель поэтического смысла и сам смысл слились, источник звука и звук — гармонически соединились.
Как только за Владимиром Николаевичем закрылась дверь, я по старой и невыводимой привычке тут же раскрыл его книгу наугад, имея ввиду, конечно же, всем известное: вдруг книга ответит на какие-то твои собственные предчувствия, запросы, надежды.
Книга открылась на неизвестном мне стихотворении «Чехарда». Я прочел:
Я вздрогнул и закрыл книгу.
Это было вовсе не то — высокое, жизнеопределяющее, вечное — что хотел выхватить я из книги! И в то же время это было настолько в русле моих тогдашних житейских и служебных обстоятельств, что вся моя, копившаяся чуть не год, ненависть, все презрение и отвращение к “старцам” и нестарцам, подобным описанному в стихе, — вдруг рассыпались, улетучились. Я подумал: “Чёрт с ними со всеми! В смерти все сравняемся…”
На минуту, на час, на день стало свободней дышать, легче жить. Мысль о том, что надо прощать
Стихи Корнилова из новой его книги, как впрочем и другие его стихи, продолжали во мне жить, мы стали перезваниваться, несколько раз встречались. Правда, о стихах Владимир Николаевич говорил мало, чаще сворачивал на прозу. Прочитав несколько моих рассказов и две повести, он всё время возвращался к тревожившей его проблеме соотношения прозаического и поэтического повествования.
— Я неудавшийся прозаик, — не единожды сокрушался он. — Не успел я к прозе как следует перейти. А надо было успеть! Да, не успел. Потому-то и вернулся к стихам.
Мои возражения о том, что он великолепно удавшийся поэт, Корнилов слушал вполуха, терпеливо давал высказаться, но потом опять возвращался к сходным мыслям.
После публикации моих новых рассказов в “Дружбе народов” в середине 2000 года, он позвонил и впервые, не останавливаясь на недостатках и достоинствах прозы, сказал:
— Я не спал всю ночь. Неужели то, что вы написали про эту маленькую девочку, — кажется, её зовут Гашка, — правда? Скажите, вы этот сюжет выдумали?
Уже предчувствуя, что правду ему будет выслушать тяжело, я, чуть поколебавшись, сказал, как оно и было. Сказал, что видел похожую девочку сам, и что история её мной лишь упорядочена, детализирована и увязана с конкретным местом действия.
Он долго молчал (я даже подумал, не отключился ли телефон), потом сказал:
— Я предчувствовал, что все наши перемены этим и закончатся. Я об этой девочке и о всех наших перетрясках и реформах всю ночь думал. Мне трудно это совместить. Такой рассказ — это же атомная бомба. Не сгущайте больше до такой темноты!..
К тому времени я уже начал понимать, в чем совершенно непохож Владимир Николаевич на других поэтов, да и на других правозащитников тоже. Какая-то неотверделость во взгляде на жизнь, какая-то высокотворческая “незаданность” подходов, которая свойственна может одним лишь крупным философам или священнослужителям, сквозила во всех словах его, во всех поступках. Казалось, чего легче: после всех исключений и духовных избиений, после всех советских мытарств — почивай себе на лаврах. Ведь победила твоя “партия”, победили и проводят в жизнь свои принципы “твои” люди!
Но пиррова победа российской демократии над своим же народом Корнилова не вдохновляла.