почти вповалку, набитым в больничный корпус.
Первые три слога своей чудовищной песни петух проталкивал сквозь судорожно сокращающуюся глотку со злобным шипением, разом, слитно. Потом укладывал эти слоги равными дольками на язычок-лодочку и одним ловким движеньем запускал вверх: в рассеянную над землей клочковатым туманом, рваной телесной мглой энергию утра. Протолкнув первые три слога, петух переходил к четвертому: мертвому, долгому, низкому, клекочущему паром, укутанному в покалыванье каких-то радиоволн, вечно терзающих эфирное тело дня и ночи.
И хотя четвертый звук обрывался неожиданно – отголосок его и зловещая тишина отголоску вослед были хорошо слышны и здесь, на окраине Москвы, страшно далеко от кричащего петуха, в робко шлепающем, но одновременно и судорожно спешащем такси.
В машине сидели двое – скорчившийся на переднем сиденье пассажир и водитель.
Внешний вид пассажира был страшен. В трещинках мягких губ запеклась кровь, правое глазное яблоко намертво затянулось черно-сиреневым веком, левый глаз – пронзительно-голубой – слезился. Все лицо (впрочем, приятное и округлое), казавшееся, вопреки густо облепившей скулы и шею бородке, школярским, детским, пылало свежими прижогами йода. На лбу, над неширокими, но глубокими морщинами засохли струйки грязной воды. Волосы на голове были коротко и неровно подстрижены.
Пассажир в новом дорогом фиолетовом плаще и вельветовых брюках был – если не считать прозрачных, криво обрезанных, едва доходящих до щиколоток носков – вызывающе бос. Он не походил на стянувшего несколько купюр и быстро приодевшегося бомжа, хотя и пытался, подобно этим наглым тварям, пристроить свои ступни – черно-багровые, просвечивающие сквозь тоненькие носки, – куда-то повыше чисто выметенного машинного коврика.
Но даже не эти пачкавшие обивку машины ступни раздражали и мучили шофера. Раздражало и мучило выражение лица уплатившего за оба конца пассажира. Водителю все время казалось: сидящий выкинет сейчас что-то постыдное, гнусное…
«Рвань… Поз-з-зорник…» – таксист еще раз украдкой глянул на пассажира. Однако тот углубился в свои мысли и внимания на окружающее не обращал, лишь изредка вздрагивая и бормоча себе под нос что-то вроде: «Там… за стеной, за забором… Хриплое… Невыносимое… Тяжкое…»
Тычась в заборы и тупички, грязно-серая, а когда-то салатная легковуха, похрустывая закрылками, поскрипывая ремнями и кожицами, пыталась вывернуться из неровностей и ям. Но при этом только глубже втягивалась в нескончаемый сад с пустырями, с невысокими, нелепо крашенными заборами, с давно пересохшими прудами и узкими отводными канавами, с постаментами без статуй, чуть серебримыми паутинками ранней изморози…
Нужно было остановить машину, выйти, спросить дорогу. Но водитель дергался, серчал, кидал машину то вправо, то влево, пока она наконец не закружилась на жалком и неудобном для настоящего маневра пятачке.
Пассажир, давно не соотносивший себя с окружающей реальностью, вдруг очнулся. Ему показалось, он кружится не в машине, потерявшей дорогу, а в опрокинутом на спину, сером в крапинку майском жуке! В глаза ему вдруг полезли перевернутые деревья, опрокинутые сады, висящие над головой тропинки. Показалось: вся его жизнь так же вот перевернулась! И даже если жуку удастся встать на лапки-колесики, – все равно будет жук тотчас схвачен, покороблен, раздавлен… И никто не посчитается с тем, что ты – только пассажир внутри этого жука и кружишься на спине не по своей воле…
Внезапно машина – и впрямь как тот жук, вставший на лапки, – спружинила, дернулась два-три раза и побежала уверенно и ровно к скрытой до сих пор и от водителя, и от пассажира, шумно разрезающей надвое окрестные леса магистрали. Побежала на шум, на огни, на тусклый медовый блеск ворочающегося вдали огромного города.
Внезапно пассажир сунул руку во внутренний карман плаща, выхватил оттуда темно-вишневую короткую дудку. Он свистнул в дудку два раза, затем уронил ее на колени, а руки широко раскинул в стороны.
Водитель, потерявший на миг обзор, нырнул под выставленную пассажиром руку, бешено захлебнувшись хлынувшей на язык слюной, что-то рыкнул, стал убирать руль вправо, прижимать машину к обочине.
А пассажир крикнул: «Стоп» и сразу же – невдалеке от железнодорожного, мелькавшего сквозь посадку переезда, не проехав и десятой части оговоренного и оплаченного пути, – стал выходить. Выходя, пассажир зацепился полой плаща за дверцу. И пока он отцеплял плащ от расхлябанно торчавших из двери железок, от висевших на соплях ручек, где-то очень далеко позади него, за тончайшими и невыносимо хрупкими стеклышками бытия, снова закричал, забился в черной пене сошедший с ума петух.
Правда, теперь в голосе петуха слышались какие-то иные, просительные, даже молящие, нотки. Голос его перестал манить к себе грозной и неодолимой певческой силой, перестал подчинять разум и душу пассажира.
– Мне не туда, не туда нужно… – Пассажир, оправдываясь перед водителем, махнул рукой в сторону железнодорожной станции. – Мы не тем путем взяли…
Он вдруг стал кривить лицо, придурковато, словно передразнивая самого себя, а может, снимая мелкими внешними движениями внезапно возникшее ощущение неверности пути, затряс головой. Оставив дверь машины открытой, пассажир развернулся, тяжко и нежно волоча по примороженной грязи босые ноги, побрел к станции. Однако, до станции не дойдя, стал опускаться на проезжую часть подводящего к станции шоссе. Усевшись, он чуть вытянул вперед согнутые в коленях ноги. Посидев так, пассажир распахнул новенький плащ. Из-под плаща стала видна впопыхах наверченная на тело одежда. Крик петуха и летевшие крику вослед голоса уже меньше терзали сидящего. Чтобы совсем избавиться от петушиного крика, он снова помотал головой, вынул из кармана вареное чищеное яйцо, а из другого – кусок прихваченного газеткой и уже начавшего по краям чернеть сырого мяса. Яйцо сидящий вмиг раскрошил и высыпал себе на голову, а мясо бережно разложил на чистенькой подкладке широко откинутого в сторону плаща.
– Православные… – тонким, сладко прерывающимся голосом крикнул сидящий. Подхватив кусок мяса, он стал мять его и терзать, выжимая на новенький плащ ледяную сукровицу.
– Куда идем, православные?.. – он чуть помолчал. – Скажу, что вижу во тьме!.. – голос окреп, в нем зазвучала резучая жесть, появилась страстная хрипотца.
Несколько шедших к станции машин, проезду которых мешал сидящий, остановились. Вывалившись из дверей, ловкая шоферня брезгливо, быстро, вдвоем-втроем, за руки, за ноги оттащила дурака к обочине. Машины покатили дальше, а к сидящему стали с опаской подтягиваться пристанционные торговки, подростки, потихоньку дичающие осенние дачники.
Чуть вдалеке, за купой деревьев остановилась карета «Скорой помощи». Скорая спешила в противоположную общему движению машин сторону, и сидящий на земле человек ее не заметил.
– Вижу стену зубчатую! – звонко крикнул он. – И площадь вижу! На площади той – горы подсыхающего дерьма!.. И петух черный, хромой, шпорами над дерьмом тем – звяк-звяк… Но не ограничится дерьмом тот петух! Взлетит выше! Маковки церковные объедать станет! Только петуху тому скоро шею свернут! А мы… Мы обернемся. На дорогу оставленную глянем…
Кричавший на миг прикрыл глаза: жаркая струя стыда и одновременно наслаждения собственными словами охлестнула ему ноздри, рот.
Тут он снова услыхал далекий крик петуха и, враз испугавшись, сбившись на шепот, забормотал: «Там, за стеной, за высоченным забором… Там петух… Там…»
1. Заговорщик
Там, за стеной, за впитавшим утреннюю влагу забором, петух уже смолк, и завели свою обычную утреннюю песнь санитары.
– Р-рот! Р-ротик, рот! – выводили они на все лады.
Крики санитаров, с которыми за четыре дня так и не удалось пообвыкнуться, мешали собраться, сосредоточиться.
Серов, полуобернувшись к открытому окну, морщился, кривился, вскидывал по временам вверх правую руку, лишь краем уха ухватывал носовой голосок в чем-то убеждавшей его Калерии, плохо и нехотя вникал в потаенные угрозы, слышавшиеся в покашливании сновавшего по сильно вытянутому в длину кабинету Хосяка.
– … Нет, нет и нет! Вы не тот, за кого себя выдаете! Слышите? Не тот! Вы не заговорщик. Ни в каком заговоре вы никогда не участвовали. Другие – да. Другие – сколько угодно. Но не вы! Вы просто жили в