Иные вылетают из круга (вчерашние гэбэшники, переквалифицирующиеся в управбизнесы), иные втягиваются центростремительно в некую секретность, за которой все та же пустота.
В этой ситуации всякая попытка написать классический роман подобна попытке завести серьезные отношения со случайной шлюхой у обочины. Получится «романчик».
Назвав свое произведение «Романчик», Евсеев ближе к финалу дает ему еще одно измерение:
– Начинают, ёханды-блоханды, разговорами про свободу, а кончают – призывами бомбить и бомбить. И разбомбили! Та страна – сгинула. Новой – нет. Не СССР разодрали на части – Россия на краю сгуба. Романчик со страной они затеяли…
Не хватило, стало быть, крепежного материала, чтобы СССР от распада удержать и Россию на край не поставить. Это уже кое-что. В смысле – некоторый онтологический базис, вдруг обнаруживавшийся среди мнимостей.
Но «романчик» – это еще и поиски жанра, ёханды-блоханды! Объясняю термины: «поисками жанра» занимался когда-то Василий Аксенов до эмиграции. А «ё.б.» – оборотец оборотня, именем Авик, он у Евсеева то ли сексот, то ли фанфарон, притворяющийся сексотом, то ли это у него пароль, то ли литфинтифлюшка.
Роман же крепится следующим образом. Надо вставить имена в пазы и дырки, чтобы сцепились. Чтобы реальность, оказавшаяся мнимостью, стала реальностью хотя бы в качестве мнимости.
«Россия испокон веку художеством и молитвой спасалась». Не политикой, не публициськой (так у Евсеева – Л. А.) и не комсомольскими маршами.
Как бы это закрепить художество и молитву…
Студент, таскающий за спиной футляр со скрипкой, думает: может, музыкой закрепить? Музыка – это будет на Руси новая реальность.
Романист, описывающий этого студента тридцать лет спустя, в музыке разочаровался. Всю эту текучку- трясучку надо закреплять – словами. Это и есть решение жанровой проблемы – «желанный уход от сладко- смокчущей, а иногда гадко чавкающей музыкальной богемы к очищенному от всяких призвуков слову- делу».
Отдав должное смачности вышеприведенного словооборота, не откажу себе в удовольствии процитировать некоторые отреченные (от музыки) евсеевские гимны слову как крепежному материалу реальности. «Стряхнешь музыку – зазвучит слово». «Без слов, однако, как-то не в жилу». «Все неназванное… навсегда исчезнет». «Смысл – в новом, исторгаемом из сердцевины Земли слове». «Именно слова – не понятия, не образы. Слова извиваются, как ветки лозы, имея ее же смысл: исхлестать допьяна, довести до взрыва сверхчувств».
Иногда Евсеев называет это словесное наваждение «кинематографом». «Легкий кинематограф прозы». То есть: монтаж. Сцепление элементов, выхваченных из трясучки-жизни. Крепеж – в компьютерном винчестере, крепеж в виртуальном сайте. Новая реальность, скрепленная в новой словесности.
И тут из Херсонской юности прилетают кадры, мало совместимые с «легким кинематографом» и вполне совместимые с традиционной «тяжелой» русской прозой. Низкие буйно-зеленые берега. Прозрачные кубы выпиленного из небесной тверди воздуха. Мужик с мешком шишек за спиной:
– Шо, вже выгналы з институту?
«Дурацкий вопрос ничего не смыслящего в московской жизни лесника» выдает в нем куда большую природную проницательность, чем у всех вместе взятых секретных сотрудников «глубокого бурения». И уж бесконечно умнее их всех оказывается евсеевская бабушка, живущая близ Херсона в городке Голая Пристань. Он ее в стиле «легкого кинематографа» называет «Бу-бу», а она ему выдает свои сны – в духе виртуального гиперреализма. На темы российской и советской истории.
Бу не чужда феноменологии текста: она «без конца меняет композицию, переставляет куски и части». «При этом куски не путаются, не повторяют друг друга», а персонажи вполне определены в своих качествах. Ибо в основе снов – вполне внятная концепция.
Тут я приступаю к самой щекотливой теме моего анализа. Главный персонаж бабкиных снов – Ленин, пренебрежительно называемый Володькой. Воображен он бабкой в ситуациях, биографически никак не подтвержденных. По каковой причине от комментирования их я отказываюсь.
Но и еще по одной причине я не хочу касаться этого сюжета у Евсеева. Возможно, это мой изъян как литературного критика, но я и при Советской власти избегал того, что называется «ленинской темой». Потому что эта тема слишком сопряжена с внелитературными соображениями. Сегодня, когда «социальный заказ» поменялся на 180 градусов, я избегаю его по той же причине. Есть фигуры, с которыми связано слишком много эмоций у миллионов людей, и их легко обидеть кощунством. Поэтому всю фактуру «ленинского образа» у Евсеева я оставляю за пределами разговора, а отнесусь только к главной идее.
Идея, преподнесенная Евсееву его бабушкой, заключается в следующем. Ей приснилось, что на самом деле Ульянов умер в 1907 году, и из него сделали чучело, и вот «это чучело управляло всеми нами».
Один пример по смежности. Раз в жизни я беседовал с Надеждой Яковлевной Мандельштам. Я спросил ее: как же такой изверг, как Сталин, управлял всеми нами? Она укоротила меня единственной ответной фразой:
– Дело не в нем, дело в нас.
Вольно думать, что нами управлял Ленин. Но дело в том, что «мы» управляли им куда больше, чем он «нами».
Правда, при такой концепции надо слово «мы» наполнить смыслом, не совсем традиционным для русского сознания, ибо оно привыкло все валить на барина, на царя, на вождя, на чужака, на иноземного заговорщика, на ЦРУ, КГБ, но только не на себя. Что дело в нас, как-то не приходит в голову.
Но кое-что на этот счет у Евсеева все-таки продумано, и это – самое ценное в его «Романчике».
Прежде – это в 1973 году. Что же там?
«Гаишник на въезде в Жуковку… Ранняя проза Солженицына… Наглухо закрытый для чужих Союз писателей… Бледно-мучнистый Высоцкий… Прокурор… Милиция».
Теперь – 200… Что же теперь?
«Зал премиального Дома… Комсомольцы и партийцы всех мастей, бывшие и нынешние сексоты, раздавившие десятки сердец, проткнувшие насквозь сотни тел. А рядом с ними – продажные поэты и недорогие, в пересылке за рубеж, прозаики. Многие из них “стучали” и “сигнализировали” тогда. Они же рукоплещут и подают кому-то “сигналы” – сейчас. Они рукоплещут лауреату премии, названной в честь того, кого в 73-м году готовы были жарить на углях, а потом, раскачав за руки за ноги, скинуть его хоть в яму, хоть в бездну».
Феноменология вопиюще изменилась, новый онтологический базис «не прощупывается», на него «нет опоры», может оттого, что базис неизменен?
Вроде бы пришли новые люди, новые типы. Только брезгливые интеллигенты не переменились, они и прежде сторонились гадостей, «никого к пропасти не волокли», и теперь остаются чистюлями.
А вокруг них?
«А вокруг них – ребята сорока-пятидесяти лет: с поросячьими щечками, с короткими шеями, с модными, едва проступающими на щеках бородками. Ребята, тогда готовившие свою комсомольскую мошну для денег, сейчас – души для продаж. Ребята, ничему не удивляющиеся, хавающие все подряд: социализм, капитализм, глобализм, антиглобализм, деревенщиков, производственников, маринистов, утопистов… Они и здесь, в этом Доме, на литературном посту!»
Ничего не скажешь, увидено зорко, изваяно крепко. Особенно про бородки на щечках. Базис!
А вот слой полегче, посволочнее: «Пропойные комсомольцы, шустрые “цеховики”, тихо шепчущие “иксчендж валюты” менялы, сухо-масленые, как чехонь, кандидаты в члены партии, понимающие, откуда ноги растут, мильтоны, аристократы-гэбэшники…»
А вот мгновенный выброс на лоснящуюся поверхность этого тряского болота: «Комсомольские ряшки и либеральные душки».
И, наконец, портрет страны:
«Босоротая и косоглазая Россия… никому не нужная и от одного этого заслуживающая дикой и трепетной любви толпа… блатная и юродивая жизнь, со всей своей тяжестью отстранения от неглавных вещей, свободой всеприятия, всепрощения…»