– Боцман-поцман, – съязвила Ляля, – все равно босяк! Его за хохмочки на лекциях обязательно посадят. А ты весь этот калабалык записываешь. Иди сюда, пацан! Я прочту тебе настоящую лекцию. В стихах и в прозе. Я спою тебе «Шир-хаширим»…

Однако я не мог двинуться ни вправо, ни влево. Да и не о Куницыне я сейчас думал! А о том, куда это могло подеваться мною напечатанное и даже для форсу карандашом в уголку подписанное письмо. Сверлила мозг и еще одна боковая мысль: вместе с письмом и дорогими (30 рэ!) струнами «Pirastro» я вроде засовывал в чехол и паспорт…

Впрочем, вскоре с мыслей о письме, о паспорте и о струнах я опять съехал на мысли о боцмане Куницыне. Я даже снова закрыл глаза, чтобы точней определить, что же меня сейчас влечет больше: куницынская лекция с будоражащими словами про власть, про Солженицына, про страну и про свободу или роскошная Ляля, к которой я чувствовал по временам большую человеческую симпатию.

Получалось, что лекция. Я стукнул крышкой скрипичного футляра и двинулся к двери. Однако, не пройдя и четверти пути, понял: оставлять Лялю вот так – в черных чулках, в бело-голубой наполовину расстегнутой кофточке – никак нельзя.

В нерешительности я остановился.

Тут Ляля обиделась по-настоящему.

– Я ему – такие подарки! А он… Он…

Я вернулся и подошел к окну. Несовершенный и прямо-таки глуповатый текст письма не давал мне покоя. Письмо не нужно было показывать посторонним! Верней, до определенного часа – не нужно. Потом – вычищенное и выбеленное, обставленное цитатами и ловкими сравнениями – пожалуйста. Потом – после редактуры – сколько угодно!

– Ладно. Я вижу, ты совсем со своей эстетикой рёхнулся. Зайду к тебе вечером.

Комкая в руках только что содранный чулок, застегивая на ходу кофточку и уже в юбке, Ляля грозно двинулась к дверям.

Она шла, терзая меня невозможностью понять до конца тайные мысли еврейских царственных красавиц, шла, истомляя запахами Идумеи и Самарии, шла, качая – что бы там ни говорили – легкой, легкой и изящной финикийской кормой! Шла, глухо постукивая пробковыми каблучками, напоминающими своим звучанием скрипичный прием колленьо.

Col legno – это был обалденный и редкий прием мелкой скрипичной техники. Col legno – это когда вы не ведете по струнам конским волосом смычка, а стукаете по ним смычковым древком. Звук от такого приема получается легкогрузный и сладко коварный.

Так же грузно-легко и умеренно коварно (потому что было ясно: вечером она вернется) уходила и Ляля.

Правда через минуту я и думать о ней забыл.

В голове моей уже вовсю звякали новые приемы скрипичной игры, булькала нервно институтская жизнь, и проректор по хозяйственной части Пахтер голосом оттаявшего из льдов мамонта вопрошал: «За ошшежитие вз… вз… вззнесли?»

Проректора я, конечно, из головы исторг, а чтобы до конца побороть возникший мыслеобраз, прочел вслух радостное своей абсолютной бессмысленностью институтское четверостишие:

Я спросила у вахтёра,Не видал ли он Пахтёра?Не Пахтёр, а ПМхтер,Отвечает вахтер.

Закрыв от счастья глаза, я тут же увидел новую и еще более соблазнительную картинку, сопровождаемую короткой пояснительной прозой: к Малому концертному залу, разместившемуся на четвертом этаже, вместо мрачно-шипящего широченным ртом Пахтера, идет богатырского сложения человек. Человек этот похож на косолапящего мужика (что неуместно в нашем элитном вузе), он слегка покачивает из стороны в сторону огромной головой с крепкой проволочной шевелюрой. И меня при виде этого мужика в штиблетах бьет сладкая и нескончаемая дрожь. Бьет, потому что я уже на трех или четырех лекциях слушал Георгия Ивановича Куницына. И враз понял: это то, что мне до зарезу нужно! Это и есть желанный уход от сладко-смокчущей, а иногда и гадко чавкающей музыкальной богемы к очищенному от всяких призвуков слову-делу.

Едва не задев меня плечом, Куницын проследовал в Малый зал. Виолончель, тремолировавшая в зале, всхлипнула и умолкла, и я, подходя к дверям, услышал широкий куницынский бас: «В России в последние десятилетия привыкли на идею отвечать кулаком. Так вот! Так вот! Так…»

Треснула какая-то пластмасса. Побежала из опрокинутого графина вода. Я открыл глаза и обнаружил себя в пустой общежитской комнате. За дверью еще постукивали Лялины пробковые каблуки, шумел на кухонном газу чей-то невыключенный чайник. Я понял: в институт я сегодня все-таки поеду, но только на третью пару. На дивную и всесокрушающую лекцию по марксистско-ленинской эстетике!

До выезда из общаги оставался ровно час. Я взял скрипку и сходу сыграл «Последнюю розу лета».

«Роза лета» была как подсыхающее цветенье европейских садов, и как летящая к Генриху Вильгельму смерть. Она была как пятнышки гнили и благоухающая ломкость чьих-то далеких жизней. Но и как тонкий жирок вековой, стоящей над этими жизнями воды…

Никогда не удававшийся мне этюд мало прожившего и оттого затаенно-печального Эрнста стал вдруг – и неизвестно с какого рожна – получаться…

Глава вторая

Col pugno!

В тот последний понедельник сентября 1973 года лекцию свою Георгий Иванович Куницын начал так:

– Не повторяйте никогда и нигде то, что я вам сейчас скажу. Меня давно тягают. Вызовут – отобьюсь. Я знаю, что и где говорить. А вам – если будете повторять мои слова где не надо – дадут по шапке. И крепко дадут. Я – бывший боцман и сибиряк. Мне ничего не страшно. А вы – маменькины сынки и профессорские дочки. Вас пополам переломят.

Георгий Иванович боцман Куницын сказал это легко и весело. Как он сказал – так и вышло. Но случилось это позже, потом! А тогда я неожиданно перестал дрожать, мне тоже стало легко, и лекция покатилась то по среднерусским ухабам, то по сибирскому большаку, то по крупно-пролетарскому московскому булыжнику, а то и по мелкому воровскому песочку лагерей.

После лекции, не чуя под собой ног, я полетел повторять и толковать куницынские слова. О, я, конечно, не был совсем простачком и готовился повторять слова изгнанного из Института марксизма-ленинизма боцмана отнюдь не где попало! Я намеревался повторять их там, где для этого была питательная среда и благодатная почва.

Первым делом я зашел в курилку на третьем этаже. Оглядев сине-серые студенческие сурла и не заметив среди них ни одного преподавательского, я победоносно выпалил:

– В России в последние десятилетия на идею всегда отвечали кулаком! Вот так! Вот так! Вот так!.. Секете, к чему это ведет?

На слова мои внимания никто не обратил. Умные еврейские скрипачи с попками шире плеч, разудалые русские домристы с расстегнутыми ширинками, всему улыбающиеся киргизы с сигаретами «Дымок» за ушами были заняты другими мыслями, другие разговоры говорили. Кто грезил о портвешке, кто о только-только открывшем свои объятия Израиле, кто о плывущем и не уплывающем мареве, которое уже тысячу лет висит над прозрачным и таинственным озером Иссык-Куль.

В недоумении покинул я курилку.

И тут же решил сообщать о куницынских словах только отдельным личностям, а отнюдь не коллективам, будь то коллективы курильщиков или коллективы официантов, лениво сбивающихся за длинным общим столом в утренних, еще пустующих московских пивных.

Я поспешил из курилки вон, и тут же из какого-то кабинета прямо на меня вышел Арам Хачатурян.

Арама Ильича я любил. Прежде всего за большие глаза, которые он никогда – от злобы или ненависти – не делал маленькими. Любил за сказочную наивность и детскую обидчивость, которые проявлялись на каждом шагу. Так и казалось: оборвав внезапно дирижирование нашим студенческим оркестром, он, как и когда-то в молодости, впервые увидав контрабасы, скажет:

– А эти большие скрипки я попрошу играть потише…

Арам Ильич шагал мне навстречу грузновато и печально. Он вовсе не походил на тот «взбесившийся люля-кебаб», каким обозвал его Игорь Стравинский, о чем с поволокой во взоре («Стравинский же сказал!»)

Вы читаете Романчик
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату