– Отче наш, иже еси на небесех! Да святится имя Твое. Да приидет Царствие Твое. Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земле. Хлеб наш насущный даждь нам днесь;
и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим;
и не введи в искушение, но избавь от лукавого…
Лена трижды наложила на себя крест.
По тому, как молилась она, ощущалось, что душа ее заполнилась тревогой, таинственные предзнаменования не давали покоя, в сердце этого удивительно доброго, милого, родного человечка
гуляли отголоски чужой боли, страха, надрыва, и, казалось, она все поняла раньше его, поняла, что боль – не испытание, что боль – предвестник смерти.
Понял Шарагин, что чужой он ЗДЕСЬ, даже ЗДЕСЬ никому он не нужен! Не знакомы ему обычаи, молитвы, заведенные порядки.
Заворчала горбатая богомолка в черном платье, и в черном же платке:
– Ходят тут всякие!
Креститься Шарагин никогда не крестился, да и неловко было б сейчас это делать. Не приучили с детства,
И откуда было ему знать, от какого к какому плечу следует креститься. Подметил по другим: справа- налево.
Шарагин оплавил конец свечки, поставил ее Николаю Угоднику, разобрал, кто есть кто, вторую зажег перед иконой Богоматери, и, после паузы, поставил рядышком и третью.
О чем в подобную минуту полагается думать в церкви и какие молитвы читать, он не знал, и потому просто разглядывал искусно выписанные лики. Лампады и свечи отбрасывали неяркий, бледноватый свет на иконы. Вспоминать погибших – больно уж неискренне, наигранно, надуманно!
Пора было уходить. Он сдержал слово, непонятно кому и зачем данное, он отметился в храме.