– Рубен Григорьевич, подойдите сюда!
– Что у вас за ранение? Пулевое, осколочное?
Шарагин перестал кашлять, поднял глаза на врача
и прохрипел:
– В шее, – показывая, чтобы тот поверил, пальцем, где именно сидит свинцовый комочек.
– Срочно на рентген! И сигарету выбросите немедленно!
Шарагина бил озноб, руки и ноги немели. Его куда-то катили, раздевали, укладывали на стол, записывали имя, фамилию, звание, часть.
Тревогу и едва различимое отчаяние рождал в нем госпиталь, особенно неприятный лекарственный запах, который перебивал любой другой, даже исходивший от раненых в приемном отделении запах вонючих носок и грязного белья; запах больничный подтверждал, что приключилась беда.
Он больше не принадлежал самому себе, другие люди, совсем посторонние, отныне распоряжались его судьбой, от него теперь мало что зависело.
Перед тем как увидеть над собой лицо медсестры, он услышал тонкий, манящий женский запах, выбивающийся среди медикаментов, бинтов. Запах был давно забытый, свежий, чистый, пьянящий после гари, пота, пороха, смерти, крови. И так захотелось, чтобы запах женщины, запах уюта, заботы, покоя, остался рядом навсегда, и чтобы задушевная, мягкая женская речь не умолкала.
Поставили капельницы, нашатырь кто-то поднес.
Когда стягивали брюки, он попросил санитара:
– Земеля, достань из кармана четки, – сжал в кулаке – холодный полированный камень, трофейные, с пушистой кисточкой на конце, протянул медсестре:
– На, сестричка. Возьми! Лазуритовые! На память…
Судя по едва уловимой неловкости и неуверенности, по выражению лица, которое как бы извинялось перед Шарагиным за причиняемую боль, и сочувствовало излишне, медсестра приехала в Афган недавно; сестричка попалась ему с еще не притупившимся восприятием человеческих страданий и боли.
После рентгена Шарагина оставили на каталке в коридоре. Жутко хотелось пить, а медсестра на мольбу его тихо отвечала:
– Потерпи, нельзя тебе пить, скоро на стол пойдешь, – и проводила влажной ваткой по потрескавшимся губам.
Сухой язык еле-еле ворочался, обветренные губы кровоточили. Он хотел сказать ей что-то ласковое, поблагодарить за нежность, от которой давно отвык, но не смог, испугался, что растрогается.
Выбежал врач со снимками, крикнул санитарам:
– Давай в операционную!
– Погодь. В туалет хочу, умираю. Не дай опозориться офицеру! Я быстро схожу, – и привстал.
Закружилась голова.
– Куда вы! – вскрикнула и подхватила его медсестра. – Возьмите утку.
Она отвернулась, чтобы не стеснять непривыкшего к здешним порядкам офицера. Лучше в такой ситуации уступить. Времени торговаться нет.
– А теперь можете меня пилить, кромсать, – хрипел Шарагин пока его катили в операционную.
Сестричка приготовила помазок с торчащей, как у дикобраза, щетиной, кусок мыла, лезвие «Нева».
– Ой, держите меня, – застонал Шарагин. – Милая, ты когда-нибудь пробовала «Невой» человека брить? Ей же только поросенка скоблить да карандаши точить. Сжалься. Пойди в мужской модуль, попроси у мужиков нормальное лезвие, а то, – он сделал вид, что готовится встать. – А то сам пойду.
Анестезиолог закатился от смеха. Девушка смутилась, но продолжала свое дело. Шарагин держался на одном гоноре, знал, что стоит только замолчать – тут же потеряет сознание. Поэтому перед тем, как его распяли на капельницах,
и ввели катетер под ключицу, и накрыли маской наркоза, он кадрился с медсестрой, рыженькой, немного застенчивой девушкой, выспрашивал как ее зовут.
– Да Галей ме-ня зо-вут, Га-ля, ус-по-кой-с-я… – расплылась она в улыбке.
– Сейчас будет немного больно, терпи, – предупредил хирург.