— Вы очень добры, отец Энсон, но поверьте, Стелле нужно забыть все это. К тому же насчет призраков теперь уже ничего предпринимать не надо: мы решили отказаться от дома.
— Это очень ответственный шаг.
— Мы вынуждены. У нас нет выбора.
Он склонил голову и задумался. Я рассчитывал, что он больше не вернется к разговору об экзорсизме, но напрасно. Отец Энсон устремил на меня пристальный взгляд.
— Простите меня, мистер Фицджералд, но я позволю себе некоторую настойчивость. Я ведь думаю не только об этом прекрасном доме, хотя понимаю, как тяжело вам расставаться с ним. Я думаю о Стелле — несчастное дитя, неужели ей жить всю жизнь под таким тяжким гнетом: сознавать, что в «Утесе» не находит себе покоя душа ее матери? Каково ей таить в сердце такие богохульные мысли?
Он даже покраснел от гнева, но, быстро овладев собой, заговорил мягко, с прежней обходительностью.
— Я знал мать Стеллы. Могу даже сказать, — он поколебался, — что мы были друзьями. Я не сумел выполнить свой долг в отношении Стеллы, не нашел пути к ее сердцу. Я должен был навещать ее и в дальнейшем собираюсь навещать непременно, а сейчас мне важно узнать, согласитесь ли вы и мисс Памела провести в доме экзорсизм, если мне удастся склонить Стеллу к необходимости его применения?
Я был огорчен. Мне нравился отец Энсон, и я с удовольствием сохранил бы дружбу с ним, но что я мог ему ответить? Если уж говорить, то только начистоту. За долгие годы его старые глаза научились разбираться в характерах и слабостях людей; за любыми рационалистическими рассуждениями и напускной претензией он видел все того же сына Адама — дитя первородного греха.
Я рассказал ему примерно то же, что и Максу, объяснил, что происходит со Стеллой, повторил прогнозы доктора Скотта. Священник был удручен, он склонил голову на грудь и зашептал молитву.
— Простит ли меня Господь? — проговорил он упавшим голосом. — Неужели я опоздал?
— Но разве вы можете считать себя ответственным за все это?
Отец Энсон промолчал. Чтобы отвлечь его, я начал рассказывать о нашем сеансе и только хотел описать транс, в который впала Памела, как вошла сияющая Лиззи с поручением от сестры — та надеется, что перед уходом отец Энсон найдет минутку навестить больную. Мы сразу поднялись к ней в спальню.
Памела в красивой кружевной кофточке уже сидела в постели. В. комнате было уютно, горела лампа, а задернутые занавески на окнах отгораживали нас от ненастья во дворе. На постели у Памелы были разбросаны листы нашего дневника. Памела радостно поздоровалась с отцом Энсоном и сказала, что уже совсем здорова и потрудилась на славу.
— Вы знаете испанский, отец? — спросила она.
Действительно, как это мне не пришла в голову такая возможность!
— Знал когда-то, — ответил священник.
Памела дала мне записи Ингрема.
— Ты помнишь, Родди, как звучали эти слова? Попробуй прочесть их. Отец Энсон, — объяснила она священнику, — вчера я произносила эти слова, когда была в трансе.
Он укоризненно покачал головой. Но глаза его загорелись, и он весь превратился в слух, когда я, стараясь выговаривать каждый слог как можно точнее, прочел: «nina mia, chica, guapa» и другие слова. Отец Энсон взял листок у меня из рук.
— Это просто ласкательные обращения к ребенку, уменьшительные, вроде «милочка моя», «крошечка моя», «малышка» — так мать разговаривает с ребенком.
У Памелы блестели глаза.
— Так я и думала! — Она взглянула прямо в лицо священнику и спросила: — У Кармел был ребенок?
Он разглядывал листок, где были записаны слова, и как будто не слышал вопроса, но немного спустя неохотно сказал:
— Кармел приехала сюда из Испании. Я знал ее совсем недолго. Что было с ней на родине, я не знаю, многое могло случиться, но она мне ничего не рассказывала.
Памела улыбнулась и спрятала листок.
— Хорошо! — согласилась она. — Но уж это-то вы можете мне сказать? Когда вы впервые познакомились с Кармел, какой она была? Нежной и любящей?
— Так мне казалось.
— А что вы можете сказать об ее порывистом нраве, об ее выходках? Действительно она вела себя так безобразно, как все здесь рассказывают?
Священник улыбнулся:
— Однажды я видел, как Кармел вышла из себя — рассердилась на мою экономку. Тогда она больше всего напомнила мне обиженного плаксу — ребенка.
Услышав тяжелые шаги Лиззи на лестнице, я побежал к ней навстречу и взял у нее из рук увесистый поднос. Я уже слышать не мог этих расспросов Памелы. К чему они? Какое мне дело, бросила Кармел в Испании ребенка или нет? Ведь мы оставляем дом не из-за Кармел и ее рыданий.
Лиззи приготовила для отца Энсона чай с бутербродами и целое блюдо картофельных пирожков. Он, видно, был голоден, потому что не сумел скрыть удовольствия при виде поставленного перед ним угощения.
— Ну, Лиззи, — сказал он, лукаво сверкнув глазами, — а я только сейчас размышлял, какая вам положена кара за сплетни, да, видно, придется вас простить.
Она засмеялась:
— Вот уж кто сплетник, так это Чарли, отец, а если мы и сделали что не так, я не жалею, раз вы сегодня здесь. Осторожно с пирожками, масло с них так и течет. Вот вам салфетка, положите на колени.
Пока отец Энсон наслаждался трапезой, Памела терзала его нетерпеливыми расспросами. Она была крайне возбуждена и не слишком заботилась о выражениях:
— Родди! Мы с тобой были слепые, как кроты! Это Кармел была любящей, доброй и сердечной, а Мери, — голос у Памелы зазвенел от презрения, — Мери была холодной, жестокой, самодовольной ханжой.
Отец Энсон посмотрел на нее с упреком.
— Дочь моя! De mortius…26
— Вы согласны?
— Господи, Памела! Чего ты добиваешься? — вмешался я. — Ведь Мери все здесь обожали, только что кумира из нее не сотворили!
Священник кивнул:
— Мери Мередит внушала людям восхищение, — сказал он.
Лицо Памелы стало суровым.
— Мери Мередит, — отчеканила она, — была самонадеянная лицемерная эгоистка.
Отец Энсон изумился:
— Но почему вы вдруг решили так жестоко судить ее?
— Отец Энсон, что бы вы сказали о женщине, которая оставляет плачущего от страха ребенка в темноте и не разрешает зажигать в детской свет?
— У нее была своя система воспитания.
— Вот, вот — своя система! Своя система для других. У нее был свой метод вырабатывать в людях характер, свой взгляд на то, как спасать их души! Хорошенькая система — заставлять ребенка дрожать от страха, а молоденькую горячую девушку подвергать ежедневному соблазну, и все для того, чтобы самой наблюдать за всем этим, направлять, изображать ангела-хранителя. Обречь мужа на падение, лишь бы потом продемонстрировать, на какое «бесконечное великодушие» она способна.
Я слушал ее, не веря своим ушам, но больше всего меня поражало, что и я в глубине души чувствовал по отношению к Мери то же самое. Как же Памела до этого додумалась?
— Ох уж эти мне злые языки! — сказал я.
Между тем Памела устала и откинулась на подушки.
Она улыбалась отцу Энсону, укоризненно смотревшему на нее.