Марья Антоновна. А она стирает. Понимаешь, стирает. Она стирает и смеется. А я вижу, какие руки у нее красные. У нее нежные руки и сразу сделались красные. Ты возьми мои руки. Ты видишь, какие, хоть и немножко, а всетаки шершавые. А у нее какие! Ей больно, она не умеет стирать. Я знаю: ей хочется плакать, а она смеется. Долго ли вот она будет так… смеяться?
Они проходили по двору школы, обходя ее здание. В темноте еле-еле удерживались на двух досках, положенных рядом. Таня цеплялась за его руку, не хотела оступиться в песок. Алеша стало грустно и тяжело, но он не мог еще разобрать почему. Впереди капитан подчеркнуто галантно вел по доскам Нину, а еще дальше Степан что-то громко объяснял путникам.
Вышли на площадь. От реки приходили волны холода и бежали к мохнатым и тусклым костромским огонькам. Доски кончились, ноги ступили в мягкий холодный песок. Алеша со злобой и страданием посмотрел на Кострому и вспомнил прямые пальцы отца, всегда израненные черной металлической сыпью. Вспомнил руки матери, покрытые сухой, пергаментной, тонкой кожицей. И Танина рука была действительно чуть-чуть жестковатой. Он вспомнил нежную руку Нины и вздохнул.
— Как же помочь? — спросил он тихо.
Таня подняла глаза:
— Ничего, ничего, Алеша, она привыкнет. Надо только, чтобы она не мучилась, потому что ей трудно.
— Ах… Так помочь? — Алеша разочарованно замолчал. Подумал немного и спросил: — Да… конечно… Так можно помочь. А я подумал про другое. Зло берет, что у тебя такие руки, ты говоришь, шершавые. Наши девушки должны быть красивые, и руки у них должны быть нежные. Ты говоришь, нужно помочь, чтобы она не мучилась. А этого мало. Надо помочь, чтобы они не портили себя, свою красоту.
— Значит, чтобы они не работали? Чтобы, значит, белые были, как принцессы? Только девушки? Да?
Таня спрашивала весело, задорно, очевидно, в этом вопросе для Тани не было никакой трагедии. Она переспросила:
— Только девушки? А матери, а бабушки? У них какие должны быть руки? Ты хочешь, чтобы мы, женщины, не работали? Как это великолепно с твоей стороны, правда?
Алеша смутился и загрустил. Таня прислушалась к его настроению, потом рассмеялась:
— Какой ты еще мальчик! И ничего ты не понимаешь. Разве руки у нас такие от работы? От работы, говори?
— А как же?
— От бедности, дорогой, от бедности… Можно как угодно работать, а если пища хорошая, и отдых, и глицерин всегда под рукой — они будут мягкие. Ты не бойся за нашу красоту. Успокойся, зачем так грустить? Какой ты еще мальчик, ты жизни совсем не знаешь!
Там, где у длинного прозрачного заборчика широкая улица поворачивала в город, Нина и капитан остановились.
Нина сказала.
— Мы идем в город.
— Так поздно в город?
— Мне нужно зайти домой, кое-что взять. Чемоданчик. А завтра будет некогда. Капитан, такой любезный, согласился меня проводить.
— Нина, почему капитан? Почему вы меня отстраняете?
— Не ревнуйте. Капитан меня проводит и поможет мне донести чемодан. А вам трудно, Алеша, так далеко: три версты. И вы не можете нести чемодан, потому что у вас нога… еще бедненькая.
Алеша церемонно поклонился:
— Я не смею нарушать ваш выбор, Нина Петровна. И я никогда не позволю себе стать на дороге товарища. Но я надеюсь, вы не будете в претензии, если я приглашу Таню проделать со мной этот марш: в город и обратно.
— Какие вы люди! Только… может быть, Таня, не хочешь? Как жаль… я могла бы угостить вас чаем, но после вчерашних событий это невозможно.
Таня закричала:
— Пойдем, пойдем! Мы не будем заходить в дом, а только подождем.
Алеша обратился к капитану:
— Михаил Антонович, скажите Степану, пусть дверей не запирает, мы вернемся попозже.
— Идем, идем, Алеша, — Таня ухватила Алешину палку и потащила его вперед.
Нина спросила вдогонку:
— Кто же должен ревновать, он или я?
— Оба! Оба должны! Идем, Алеша, идем!
Алеша забыл о своей ноге и побежал за девушкой.
В конце улицы чернели дебри потемкинского парка. Парк стоял теперь мрачный и молчаливый. Падали последние листья на мягкие шуршащие дорожки. Что-то умирало вокруг и гордо молчало о своей смерти, а люди, как будто уважая это умирание, обходили парк по широкой проезжей дороге. С дороги донеслись скрип колес и будничные голоса людей, которым судьба послала сегодня дорога. Они шли с Костромы, а может быть, и откуда-нибудь подальше, из города никто не имел нужды тащиться куда-то темной осенней ночью. За парком далеко светились огни города, казалось, будто в городе сейчас весело и нарядно. Кострома отходила назад мокрым и тревожным провалом. И оттого, что они идут навстречу огням, Тане представлялось, что они идут на какой-то праздник.
— Мы не пойдем по дороге. Мы пойдем через парк. Здесь природа.
Наконец она утомилась, а может быть, и страшно стало среди молчаливых, мрачных стволов, под сеткой оголенных ветвей, над сыростью дорожки. Таня поймала Алешину руку и пошла рядом с ним, пугливо посматривая в стороны.
— Таня, я все забываю спросить. Уже октябрь. Почему ты не уехала в Петроград?
— Алеша, скажи мне ты: почему? Все откладываю и откладываю. Стыдно сейчас бросать нашу Кострому. Я и сама не знаю, почему стыдно. Учиться хочется, ты себе представить не можешь, как хочется. А уехать не могу. Дома сейчас трудно, да и у вас так же, а жить сейчас до чего интересно! Отец в Красной гвардии и Коля в Красной гвардии. Клуб у нас, Нина, вчера митинг. Даже на Костроме все сдвинулось с места. Я хожу и смотрю, и все смеюсь. Теперь я стала такая легкомысленная, я такая никогда не была. А уехать не могу.
— Ты перечислила разные прелести, а Павла забыла.
— Нет, Павла забыть нельзя. Скажи, что ты думаешь о Павле?
— Как, что я думаю? Павло — мой старый друг.
— Ну, не надо. Лучше я тебе скажу. У нас с тобой как-то получается, как будто мы брат и сестра, и, знаешь, такие любимые, любимые! Я с Николаем так не могу говорить. Вот и про Павла. Алеша, когда еще гимназистской была, я так мечтала о любви. И вовсе я не рисовала себе царевича или какого-нибудь барчука. Я не знала, какой он будет, но я думала, что он будет такой… огненный, такой… воодушевленный! А сейчас я люблю Павла, вот просто влюблена, и так… сильно влюблена… А не нужно, чтобы он был огненный. Он и кричит, и руками размахивает, а на самом деле он спокойный человек, и мне нравится, что он такой спокойный. Я понимаю это: он может и в бой пойти, и умереть, а все равно он такой и останется спокойный. И у нас с ним любовь, как будто мы давно с ним поженились, и на самом деле нам и поцеловаться некогда, да я и не люблю этого. Ты сейчас же скажешь, что мы просто рыбы. Правда?
— Я этого никогда не могу сказать. Павлушка — глубина.
— Это правильно: глубина. А у меня нет. Я какая-то такая — обыкновенная. Я и красивая, это я знаю, а все-таки обыкновенная. И до чего это мне нравится, ты себе представишь не можешь.
— Что тебе нравится?
— Да вот же это, что я обыкновенная. Я тебе расскажу. Теперь все люди какието необыкновенные. Все — умные, все идут вперед. Идет революция, я это хорошо чувствую, вся наша семья там, даже мама, большая революция, таких еще никогда не было, потому что… большевики, понимаешь? А я хожу и радуюсь: это революция для меня. Для таких может быть такой случай: все бегают, и кричат, и волнуются. Чего волнуются? А вот чего: нужен доктор, обыкновенный доктор, который может лечить. А я тут и выйду: