случаю волнением ступали носком на шаткую душегубку, а потом оглашали криком все плавни и валились в галантные объятия лодочника. С дамбы смотрели на них другие девушки и юноши и кричали:
— Катя, не верь ему, он обманщик, у него лодка с дырками!
— Ночевать будешь на крыше!
…А когда наступил вечер, на дамбе разложили костры, новая смена рабочих так же мирно постукивала топорами и втулками подвод, а возле костров собрались разные люди и негромко разговаривали, вспоминали прошлые годы. В их рассказах прорывался изредка смех, и не было ни одного трагического случая.
К вечеру и мальчикам прибавилось заботы и впечатлений. Вообще, за этот день они набегались, насмотрелись, наговорились, наспорились на целый год. А многие и наголодались. Когда стемнело, пришли матери и разыскивали своих слишком впечатлительных сыновей. Некоторые ласково, с тихим, душевным разговором повели детей обедать или ужинать, а кто и толчком направил бродягу домой, пользуясь для этого естественным удобством мягкого склона дамбы.
А были и такие, что и вовсе не нашли искомого, ходили и спрашивали встречных:
— Не видели Кольки? Ну, что ты скажешь, до чего противный мальчишка!
А Колька в это время, близко познакомившись с хозяином колымажки, сидит на узкой жердине и чмокает на коняку, перебирая в руках веревочные вожжи.
Уйти домой было трудно, события пробегали слишком поспешной чередой: не успеешь открыть глаза на одно, как налетает другое. Не успела перевернуться душегубка с полупьяным парнем, не успел парень выжать из себя грязную воду, как что-то закричали справа, и нужно лететь туда, кое-как рассматривая дорогу возбужденными глазами. А там привезли мешки, а в другом месте распрягалась лошадь, а с левой стороны подъехал грузовик, а с правой заиграла гармошка, а в середке запылали фары лакированной машины — прибыл предисполкома. И снова, и снова должны работать уставшие ноги, и снова устремляются вперед жадные глаза, и снова человек должен пыхтеть, преодолевая многочисленные расстояния. А когда пришел вечер, к разнообразным, быстро проносящимся случаям прибавились еще и результаты дня. Главное: вода подошла к самой дамбе. Грязный Митрошка уже бродил в воде и кричал стоящим наверху:
— Уже две доски закрыла! Две доски закрыла!
Верхние слушали, свесившись головами вниз, и млели от зависти к Митрошке, которому судьба послала такое редкое счастье — покладистых родителей, позволивших Митрошке целый день прогулять без ботинок.
Но уже на другой день утром картина изменилась: Митрошка уже не мог бродить под дамбой. В Шелудиевке вода подбиралась к полам, и шелудиевцы не катались на душегубках, а перетаскивали пожитки на чердаки. Как и вчера, приезжал председатель исполкома, повертел головой, забот у него много: вокруг самого города дамба протянулась на десять километром.
Прошел еще день и еще один. Вода прибывала на глазах по полтора метра в сутки. У шелудиевских домишек скрылись окна. Поверхность воды уже не стояла грязной домашней лужицей, исчез куда-то разный мелкий сор. Заметнее стало течение, кое-где появились водовороты, а набегающий ветерок уже подымал обычную рябенькую волну. У самой дамбы вода начинала бить потихоньку частыми мелкими всплесками. Доски были дошиты до самых верхушек вкопанных столбов, досыпана была земля. По высоте дамбы еще оставалось не покрыто водой несколько метров, но скептики косо посматривали на тонкую стенку дамбы: для того, чтобы удержать напор реки, нужно было расширить стенку, по крайней мере, вдвое. 24 апреля уровень воды достиг высоты семнадцатого года. Вечером в этот день завод приостановил работу и объявил мобилизацию всех рабочих сил для борьбы с наводнением. Закрылись школы. На станционные пути были поданы товарные вагоны для потерпевших.
Двадцать пятого числа Минаевы встали чуть свет. Еще вечером отец сказал:
— Вагон хоть и получили, а перебираться пока подождем. Сергей, собери наши лопаты, совки — все, что есть. А ты не шныряй под ногами, сиди дома, нечего тебе по дамбе лазить.
Но глаза Тимки ответили отцу таким страданием, что отец засмеялся и махнул рукой:
— Только там нечего наблюдателем ходить, возьмешь ведро, будешь мешки насыпать.
Тимка немного обиделся на отца за «наблюдателя». Выходило так, как будто он не помогал делать носилки.
Дамба была разделена на три участка. Самый левый поручался заводу, средний — «жителям», а правый, самый опасный, подходящий к главному руслу реки, — полку Красной Армии. Красноармейцы работали уже вчера. Тимка с ребятами бегали туда, но на дамбу пробраться не удалось, кругом стояли часовые с винтовками и не хотели даже разговаривать с гостями. Мальчики долго сидели на заборе и смотрели издали на работу красноармейцев. Работа полка производила впечатление очень важного и сурового действия. Тимка почувствовал это и в фигурах командиров, перетянутых ремнями, и в быстрых экономных движениях военных, и в озабоченном движении грузовиков, и в двух флажках, поставленных на дамбе: один синий, другой зеленый. И отец сказал вечером:
— С правой стороны, хоть и трудно, но там удержат. Легко сказать: полк Красной Армии! Куда там эта река годится!
Услышав эти слова, Тимка даже рот открыл, так это было прекрасно и сильно. Оттого, что против реки выступил полк Красной Армии, вся река представилась Тимке совсем в другом виде. Ему уже не хотелось кататься на лодке, а нужно было так же спокойно и сурово стать против нее, как стали красноармейцы. Духовные глаза Тимки видели теперь реку во всей ее вредной силе, видели страшную мощь ее движения и напора, видели размах берегов, скрывающихся в тумане горизонтов. Тимка захотел тоже бороться с ней и поэтому начал ненавидеть Бычкова.
Вчера, когда он с отцом и Сергеем делал в сарае носилки, подошел Бычков, долго стоял и смотрел на их работу, а потом по своему обыкновению уставился в землю заросшим лицом и сказал:
— Чего это, Василь Иванович, силы тратишь? Слышал я, тебя начальником над рекой назначили. Зачем тебе носилки?
— Не начальником, а помощником начальника участка. А носил все равно нужны.
— Хэ! Носилками реку остановят! Что на носилки положишь?
— Мешок с землей, — ответил Минаев.
— Поздно мешки класть. Надо было зимой дамбу делать. А теперь, конечно, за что попало, за то и хватаешься. И солдат мало пригнали, красноармейцев. Что же там, полк!
Минаев собрался что-то ответить, но в это время в дверях сарая показался Ленька Бычков и направил на своего отца широкое, скуластое лицо:
— Хоть ты и отец, но сказал чепуху.
— Во! Новый пророк явился! Откуда ты взялся, господи прости?
— А я здесь и был. «Пригнали!» Старый ты человек, а такое говоришь. Они к тебе на помощь пришли, а по-твоему — пригнали!
— Один черт, «на помощь»! Ну, вот их и пригнали, значит, на помощь. Приказали, они и поехали. Что же тут говорить? Солдат — все понятно! А ты еще сопляк отцу замечание делать.
Бычков хмуро и сонно смотрел на сына. Ленька постоял-постоял в дверях, ничего не сказал, хлопнул дверью и ушел со двора. Бычков повернул голову, глядя ему вслед, и долго так стоял и смотрел на калитку, за которой скрылся Ленька. На Минаевых смотрело только его ухо, такое же мохнатое, как и весь Бычков. Минаев прищурился на это ухо и сказал, как будто сыновьям:
— Ходит и болтает. И время даром тратит, и язык. Для чего носилки?
Бычков вдруг обернулся и закивал бородой:
— Тебе моего языка жалко?
— Жалко.
— Моего языка?
— Твоего языка.
Ребята захохотали.
Бычков повел глазом по сараю и молча было отошел, но обернулся:
— Тебе моей жизни не жалко.
Минаев закусил губу и оглушительно забил тяжелым молотком по длинному гвоздю. В два удара