– Прекрати! – одернула ее Ира. – Разве такие вещи меряются деньгами? Тем более что у меня свои причины на это есть. Хотя что я мелю? Как будто для помощи ребенку должны быть какие-то причины!
Но Таня не прекратила. Из нее пуще прежнего полились слезы, словно застаивались годами в специальном резервуаре.
– Нет, ты только не подумай, что я жалуюсь. Мы хорошо живем, грех жаловаться. Большой грех – на жизнь жаловаться. Только я все равно не понимаю. Не понимаю, как может столько стоить один пирожок. Один-единственный пирожок! У нас в школе, в десятом классе, один мальчик весной в обморок на уроке упал. От голода.
У его матери огорода нет и родственников нет. А у нас без огорода и без родственников не прожить. Никак не прожить. Его в больницу отвезли, чтобы поколоть витамины и глюкозу. А еду у нас в больнице не финансируют.
Даже кухню закрыли, всем из дома несут. Вот ему одноклассники и носили кто что мог. Учителя носили. А он из больницы вышел и в школу не вернулся. Способный мальчик, на золотую медаль шел, но в школу не вернулся – стыдно ему. А тут обыкновенный пирожок, просто пирожок. Почему, Ира, почему?
Что она могла ответить этой изнуренной до прозрачности ежедневной борьбой за жизнь и здоровье единственного ребенка женщине? Что страна переходит к рыночной экономике? Что идет структурная перестройка?
Что цены зависят от спроса? Что кто хочет, тот найдет возможность заработать, а кто не хочет, тот сам виноват?
Что каждый должен отвечать за себя сам? Сколько раз она читала, слушала, говорила сама эти умные, важные, правильные слова, а теперь язык не поворачивался их повторить. Потому что ни Таня, убирающая школьный коридор за деньги, которых Ире не хватило бы на один день средней московской жизни, ни Анютка, для обследования которой в областном центре нет оборудования, ни способный мальчик, вынужденный бросить школу, не имеют к этому отношения. К этому имеет отношение только сама Ира, которая читала, слушала, говорила эти умные и правильные слова и которой сейчас мучительно совестно за то, что они такие умные и правильные. Так совестно, словно это она, Ира, украла у способного мальчика кусок хлеба, а вместе с ним и возможность учиться. Так совестно, словно она не угощала Таню в ресторанчике на Тверской, а специально издевалась над ней, заставляя есть пирожок ценой в половину ее месячного полоскания в ведре с грязной водой. Она опустилась на пол рядом с Таниной табуреткой, обняла ее ноги и попросила:
– Танечка, миленькая, прости меня. Прости меня, пожалуйста… Я не хотела. Я не знала. Я правда не знала, Таня!
– Ты что? Ты что? – испугалась Татьяна, перестала плакать, сползла с табуретки на пол к Ире, крепко обняла ее неожиданно сильными руками. – Ира, ты что!
Ты такая… Да я тебе всю жизнь благодарна буду, сколько ты для нас с Анюткой делаешь. Ты мне как родная стала. Как все Аксеновы, как тетя Зоя, как Саша. Ближе вашей семьи у меня никого нет.
– Ты мне тоже как родная. Только к Аксеновым я не имею никакого отношения, – призналась Ира.
– Как не имеешь? Саша мне сказал, что ты его жена.
– Мы не женаты.
– Подумаешь! Саша разведется, и поженитесь, какое это имеет значение? – не поверила ей Таня.
– Ты права, никакого это значения не имеет. Просто так неожиданно все на голову свалилось. Все-таки сложно в таком возрасте друг к другу притираться, а мы и знакомы-то без году неделя.
– Ну и что? – опять не поверила ей Таня.
– Может, и ничего, но, понимаешь, у него своя жизнь, а у меня своя. Он без комбината своего не может, от Москвы шарахается, а я здесь всю жизнь прожила, у меня тут «Парашют». Конечно, не аксеновская махина, где десятки тысяч людей, но это мое, понимаешь, мое!
Тоже люди, тоже силы, тоже мечты. У меня здесь Ленка с Валеркой, а там все чужое, что я буду там делать? Но и так, летать друг к дружке в гости на пару дней – тоже не дело. Понимаешь?
Татьяна качала головой и молчала.
– Да, – пришлось признаться Ире. – Ты права.
Все это можно было бы как-то устроить, даже переехать, ведь, в конце концов, без семьи все бессмысленно, я и сама уже решила, что ребенка надо родить. А теперь вот смотрю на него и представляю, каким бы был наш сын, мне почему-то кажется, что у нас обязательно был бы сын, хотя до этого я девочку хотела. Но я боюсь сама не знаю чего, понимаешь?
– Да, – так четко и громко произнесла Таня, что Ира вздрогнула. – Когда в десятом классе Сашка был в меня влюблен, я от него как черт от ладана бегала, так боялась наедине остаться, что коленки дрожали. Я привыкла, что он всегда в классе распоряжался, и мне казалось, что на меня одну его слишком много…
– Вот-вот, – обрадованная, что ее поняли, встряла Ира, – и мне так кажется. – Потом улыбнулась чуточку хвастливо и добавила:
– Только не наедине. Наедине он у меня послушный, как агнец Божий.
– Вот видишь! – в свою очередь, обрадовалась Таня. – Значит, ты ему нужна как никто.
– Наверное, ты его знаешь больше, чем я, – вздохнула Ира. – А почему ты ему об Анютке не рассказала, не попросила помочь? Ни ты, ни Зоя Васильевна?
– Не знаю. Мы как-то об этом и не подумали. У него своих забот хватает. Сама сказала – десятки тысяч людей. Наверняка и дети больные там есть.
– Ладно, – сказала Ира. – Что это мы все о нем да о нем? Как в многосерийном фильме. Он, может, у меня и не появится больше, может, ему надоели все эти сложности.
– Появится, – снисходительно, с высоты своего пожизненного знакомства с Аксеновым усмехнулась Таня. – Он тебя очень любит. Сам мне сказал.
– Вот видишь. Тебе сказал, а мне нет, – горестно заключила Ира.
– Сказал – не сказал, разве это главное? Мне вон мой Мишка шесть лет проходу не давал, пока не вышла за него, а теперь видишь вот… Не смог. Но я его не виню. Ему, может быть, куда хуже, чем мне. Не все могут. А Санька, он как раз из таких, которые многое могут. Каждому Бог свое испытание, свой крест дает.
Одному немочь преодолевать, другому силой своей, талантом распоряжаться. Неизвестно, что труднее.
– Не понимаю я этого, Тань. Испытания, крест… А Анютке твоей за что крест такой, в чем ребенок может быть виноват?
Когда ее Катюшка – солнечное, открытое миру существо, от улыбки которого расцветало все и вся, – умерла, Ире тоже говорили про крест, про испытание, про судьбу, провожали в церковь и показывали, куда поставить свечку за упокой. Но Иру это совсем не успокаивало, скорее наоборот, бередило рану еще сильнее. Ей казалось, что люди все это придумывали для того, чтобы оправдать, почему умер чудесный светлый ребенок, а не кто-нибудь из них, уже оставивших в этой жизни след, в котором Бог при желании наверняка мог бы разглядеть за что покарать.
– Ирочка, так ведь крест не только за что-то Бог дает, а зачем-то. – В голосе Тани снова послышались нотки привычного учительского терпения. – И крест этот не только Анютке, а и мне, и Мишке, и, может быть, кому-то еще. Чтоб душа прошла через это испытание и очистилась, просветлела. Хотя.., я не умею объяснить. Вот если б тебе, с нашим отцом Георгием поговорить…
– Кого Бог любит, того испытывает? – по инерции припомнила одну из бабушкиных приговорок Ира.
Таня кивнула и улыбнулась:
– Конечно. Я не знаю, зачем это испытание Анютке или Мише. Не моего ума это дело. А вот то, что я должна научиться на судьбу не роптать, должна принять и болезнь и смерть Анечки такими, как есть, – это я точно знаю.
Ее спокойная улыбка настолько не вязалась со словами о болезни и смерти дочери, что Ира удивленно выдохнула:
– Как трудно…
– Трудно, – подтвердила Татьяна и весело пообещала:
– А тебе с Сашкой, думаешь, легко будет? Кстати, не знаешь, что мы под столом делаем?
Ира подняла голову, посмотрела на кухонный стол и расхохоталась: