разместить. Вот он и хочет, пока светло, сориентироваться на местности.
Хитрый хохол, конечно, знал, к кому и зачем идет его командир, но игру принял и понимающе кивал головой. А потом сорвал с куста белой сирени большую пушистую ветку и, протянув ее Мише, сказал, что, хотя тот и направляется на батарею по серьезному делу, однако к девушкам все-таки без цветов приходить неудобно. И еще он посоветовал прихватить плащ-палатку, потому как на небе появилась темная хмара.
Тут, скажу вам, щеки у младшего лейтенанта совсем пунцовыми стали, но он безропотно взял и ветку сирени и плащ-палатку и пошел по знакомой уже тропинке к рощице. Саперы, сгрудившись в кучу, наблюдали с улыбкой, как их командир, начав идти подчеркнуто неторопливо, все убыстряет и убыстряет шаг. Понятно было, что торопит его любовь. Когда Миша Иванов отшагал, наверное, уже две трети пути, бойцы услышали зловещий рокот мотора. Из-под той самой темной тучки, на которую показывал старшина Лепикаш, вынырнул и устремился в их сторону немецкий истребитель-штурмовик. В типах самолетов саперы не шибко разбирались, и у всех осталось убеждение, что это был ненавистный «мессер». Странно, что он летел один. Видно, где-то еще у линии фронта откололи его от стаи наши «ястребки», да упустили из виду, и теперь он был безумно зол, и ему хотелось поскорее облегчить свое брюхо.
«Воздух!» — пронзительно закричат старшина, и бойцы скатились в траншею. Но наш фальшивый укрепрайон фашиста не заинтересовал. Он на бреющем пролетел над хуторком и пошел прямиком на рощицу.
Миша Иванов, когда тоже увидел приближающийся самолет, отпрыгнул с тропинки в густую траву, вжался лицом в землю и замер, боясь пошевелиться. А потом он услышал пальбу зениток, а потом разрывы бомб. «Значит, девчата промазали» — с жалостью подумал он и поднял голову. Над рощицей, где стояла батарея, поднимались густые клубы дыма. Ему послышались, а может, просто почудились женские крики и стоны, и вроде один голос был Катин. Он вскочил и побежал к батарее.
А в это время немец, сделав крутой вираж, спикировал на рощицу и сбросил, видимо, последнюю бомбу, потому что больше не стал набирать высоту и разворачиваться, а взял обратный курс на запад. И тут он увидел, что на пути его стоит русский офицер. Он догадался, что это офицер, потому что тот, стрелял в его самолет из пистолета — единственного офицерского оружия. «До чего же тупы эти русские! — наверное, подумал немецкий летчик. — Он что, не понимает, что пули его хилого ТТ лишь поцарапают обшивку моего металлического красавца? Он что, забыл, что сделан из костей и мяса, которые очень легко перерезать свинцовой очередью?» И «мессер» слегка клюнул носом и в упор выпустил в безрассудного русского офицера смертоносную струю.
Миша попятился, будто его изо всей силы толкнули в грудь и рухнул на спину. А немец, пролетая над траншеей, где укрывались саперы, торжествующе-насмешливо покачал крыльями: мол, я свое дело сделал, ауфвидерзеен!
Саперы видели, как нелепо погибал их комвзвода. И как только «мессер» показал им хвост, выскочили из укрытия и побежали туда, где упал младший лейтенант Михаил Иванов. А еще раньше из дымящейся рощицы выскочила девушка зенитчица. Расстояние между ними было большое, и саперы, конечно, не могли разглядеть ее, но они и так знали, что это сержант Катя Левочкина, светлая любовь их молоденького командира.
А Миша Иванов лежал неподвижно, прижав к сердцу багряно-красную гроздь сирени. Любимая девушка склонилась над ним и стала целовать его лоб, губы, закрытые глаза. Подбежали саперы, молча встали полукругом. Потом старшина Лепикаш медленно снял пилотку, нагнулся к Кате, легонько отстранил ее и тихо приказал бойцам расстелить плащ-палатку и положить на нее младшего лейтенанта. Пока укладывали Мишу на зеленый брезент, Катя увидела в траве пистолет, подняла его, прислонила к груди и стала тихо покачивать, будто убаюкивала ребенка. Саперы, озабоченные тем, как будет сподручнее нести своего командира, не обращали на нее внимания и оглянулись только тогда, когда раздался глухой звук выстрела…
— Вот и вся, товарищи, история, — заключил Иван Михайлович и начал прикуривать новую сигарету.
Никто из нас не проронил ни слова, и неизвестно, сколь долго продолжалось бы это гнетущее молчание, если бы не распахнулась дверца «рафика» и не объявил бы шофер Володя радостным голосом.
— Полный порядок! Можем ехать аж до Смоленска!
Виктор Васильевич нас не подвел. Лес, куда мы прикатили, действительно оказался грибным. В основном росли в нем не поштучно, а целыми семьями черные грузди, снисходительно называемые чернушками, и поздние подберезовики — стройные крепыши с темно-коричневыми матовыми шляпками. Посчастливилось мне углядеть в опавшей листве тройку белых, и еще срезал несчитанное число сыроежек да десятка два фиолетовых рядовок — их дилетанты обходят стороной, а то и брезгливо сшибают сапогом, принимая за поганки, хотя этот гриб хорош и в жареном виде и для засолки. Словом, к «рафику», который оставлен был под присмотром шофера на большой светлой поляне, перепоясанной нешироким ручейком, я вернулся первым. Справедливости ради скажу: управился я быстрее всех не потому, что такой уж грибной ас, а потому, что как раз не переоцениваю своих охотничьих способностей в поиске трубчатых и пластинчатых и корзину беру с собой весьма скромных размеров.
Володя несказанно обрадовался моему раннему возвращению. Он дал мне наказ через каждые пятнадцать-двадцать минут сигналить, чтобы наши могли выйти на этот звуковой маяк, подхватил свое шоферское ведерко, заменившее ему корзину, и рванул в лес наверстывать упущенное.
А денек выдался на редкость погожий. Небо ясное, безоблачное. Солнце припекает совсем по- летнему. С берез с легким шелестом слетают, кружась, листья. На уже оголенные веточки рябины пауки развесили серебристые кружева. Какая-то пичуга робко тренькает незамысловатую песенку. Я расстелил у кабины «рафика» телогрейку, снял сапоги, устроил их вместо подушки, лег, вытянувшись во всю длину, сладко зевнул и задремал. Перед глазами поплыли грибы, которые я только что собирал, и встреченная по пути куртинка больших лесных ромашек, и горевший красным костерком молодой клен и бесшабашный зеленый кузнечик, запрыгнувший в мою корзину.
Проснулся я от всплесков воды. На берегу ручейка сидел на корточках спиной ко мне раздетый по пояс Иван Михайлович и, зачерпывая пригоршнями воду, плескал ее себе на грудь, на плечи, на бока, а, изловчившись, и на широкую покатую спину. Закончив эту процедуру, — судя по довольному покряхтыванию, доставившую ему немалое удовольствие, он разогнулся, — снял подотканную под брючный ремень ковбойку и не спеша стал растираться ею. Может, потому что солнце светило ему в глаза, и он не заметил, что я не сплю, а может, просто потому, что давно привык к своему телу, Иван Михайлович без смущения выставил его, что называется, напоказ. Я невольно содрогнулся, увидев, что почти от самого левого соска и до бедра кожа была стянута в огромный уродливый рубец, почему-то напомнивший мне лунный кратер, снимок которого был недавно напечатан в нашей газете.
Иван Михайлович постоял минуту-другую, подставив свое искореженное тело ласковым солнечным лучам, потом, решив, что оно уже достаточно обсохло, натянул майку, влажную ковбойку повесил для просушки на ближайший куст, вытащил из кармана брюк пачку сигарет и спички, закурил, сделал глубокую затяжку, выпустил колечками дым и широко улыбнулся каким-то своим хорошим добрым мыслям.
Солнце светило вовсю, и под его лучами седой ежик Ивана Михайловича отливал золотом.
Осенний этюд
Десятый сентябрь подряд приезжал сюда Алексей Васильевич.
— Ну нет, я снова на этюды, — охотно и не без гордости объяснял он, когда заходил разговор об отпуске, и кто-нибудь из сослуживцев начинал агитировать за Сочи или Ялту. Мол, путевку фирма оплатит, а на дорогу как-нибудь сам наскребешь. Там же сейчас благодать. Море. Солнце. Бархатный сезон. А тут зарядят дожди — считай, как и не отдыхал.