— Да хватит извиняться, дядечка! — досадливо махнула рукой Римма. — Я уж и забыла, что вы там сказали.
— Вот и ладненько! — заулыбался Хомяков, — Негоже когда люди друг на дружку зло держат. Я чего хотел тебя спросить. Ты, понял, городская будешь. Маненько бы рассказала о себе, как твоя жизнь устроена.
— Чудной вы какой, дядечка! — удивилась Римма. — Зачем это вам моя биография далась?
— Чего, енто, ты все время — дядечка да дядечка? — обиженно засопел Хомяков. — Раз мы помирившись, зови меня Иваном Алексанычем, а то и без затей просто Иваном либо Ваней. Тебе, гляжу, годков двадцать семь, как не тридцать, а мне в декабре сорок стукнет. Не шибко у нас большая разница в возрасте. А что касаемо моего к тебе интересу, дык енто при знакомстве навроде полагается друг про дружку порасспрашивать. Я, вот, к примеру, вдовый, а ты безмужевая али нет?
— Незамужняя, что ли? Так по-русски бы и говорили, — усмехнулась Римма.
— А я по-русски и сказал, — насупился Хомяков. — Ты ж все правильно поняла.
— Ну, если вас так сильно мое положение волнует, — поджала губки Римма, — не замужем я. — И, чуть помолчав, добавила с вызовом, — Мать-одиночка.
Ох, Хомяков, Хомяков, простецкая душа! Без всякого стеснения затеял он форменный допрос, который, было видно, Римме становился все неприятней.
— А детей сколько прижила? Одного али боле?
— Сын у меня, — подчеркнуто сухо ответила Римма. — Если вам и про него нужны подробности, то ему пять лет, а зовут Артуром.
— Чего, енто, ты так его окрестила?! — выпучил свои голубые невинные глаза Хомяков. — Имя татарское что ли?
— Да, с вами не соскучишься! — хмыкнула Римма. — Кинофильм «Овод» смотрели? Там артиста Стриженова Артуром зовут. Вот в его честь я и назвала сыночка.
— Спасибочки, теперича понятно, — с удовлетворением в голосе произнес Хомяков. — Кина, правда, ентого я не видал. У нас в колхозе по сю пору клуба нет. А артист, видать, пригожий, раз в сердце запал.
И уже когда мы шли к комбайну, я услышал, как он бормочет себе под нос:
— Артур не больно подходящее имя для мальчонки. Дык его можно переделать в Артемия. Тёма — енто будет по-нашенски.
… Послеобеденные перекуры стали у нас растягиваться чуть ли не на полчаса. Я и предположить не мог, что мой хмурый, вечно чем-то озабоченный комбайнер окажется таким разговорчивым. Свои речи адресовал он, как правило, Римме, хотя невооруженным глазом было видно, что наш Ваня ей глубоко безразличен. Более того, она всегда усаживалась рядышком с Володей, будто невзначай прижималась к нему, они о чем-то шушукались, не обращая на нас внимания, и вряд ли оба услышали хоть половину из того, о чем говорил Хомяков. Он же чаще всего вспоминал родную деревню, рассказывал про свое житье- бытье.
— Оно, конечно, кажный кулик своим болотом хвастает, — раздумчиво начинал Хомяков, и его глаза светлели, приобретая цвет привядших васильков, и добрая улыбка скрадывала грубоватые черты скуластого курносого лица. — Только тута на целине местности не шибко веселые. От станции до совхоза километров сорок пять, как не пятьдесят, а едешь-едешь — кругом все одно и то ж, одно и то ж. Ни речки, ни озерка, ни рощицы какой завалящей. А наша Ивановка на крутом бережку расположилась. Насупротив — заливные луга. По бокам — поля пшеничные да овсовые. Сзади — лес. Грибов — косой коси. А ягоды — какие хошь: и малина, и голубица и смородина красная дикая. Рябина с калиною тоже произрастают. По осени орехов через край. Изба моя на кривулине речки стоит, на самом крутояре — солнушко кругом. По вечерней зорьке ластовочки летают. Они у меня под стрехой лепятся. А картошки на огороде зацветут — заря зарей!
— Одной красотой сыт не будешь! — лениво подавал реплику Володя. — Не от хорошей же жизни вы на целину подались?
— Енто ты прав, — соглашался Хомяков. — Жизнь нонче хужее стала. После войны мы жуть как голодовали. Потом поманеньку оклемались. А Маленков пришел, спасибочки ему, хоть он и антипартейный оказался, совсем было вздохнули. Большую послабу он сделал колхозничкам, от налогов ослобонил, дозволил собственным хозяйством поболе заниматься. Да только мужики чуток ремешки расслабили, как тута Ларивонов, нашенский секретарь обкому, прокукарекал: «Трудящие Рязанской области, догоним американов по мясу!» Сколько скотины под нож пустили — страсть! Нашенский председатель, фамилия евойная Заварюхин, мужик негодящий, пьянь пьянью, а перед начальством шустрый. Чтоб похвалу заслужить, а то и орден на спинжак прицепить, по первости все колхозное стадо извел, а потом самолично по дворам зашастал. Кого на сознательность агитировал, а кого чуть не силком понуждал коровешку на скотобойню отволакивать. Все одно, стращал, подохнет. Ни выпасу, ни сенокосу тебе не будет. Сам мордель наел, а другие голодуй. Кто скотину блюсти не будет — все, копец. Ко мне тоже сунулся. Следуй, кричит, общему порядку, сдавай свою Зорьку на поставки! А не то партбилет на стол! Ну, я шибко рассерчал. Дулю ему под нос сунул. Мне, говорю, ентот билет перед Курским сражением вручили, и не тебе, паразиту, его отбирать. В кресте одном буду жить, а не подчинюсь. А тута еще девчонки мои заревели. Старшой Нюрке десять, а меньшой Дашке только шестой годочек — как малолеткам без молочка?! Я — криком, девчонки — ревом, спасли Зорьку от ножа. Устыдился Заварюхин, пошумел еще маненько для авторитету, но боле не приставал. А Зорька моя — удойная коровешка. И молочко пьем, и сметанка завсегда в погребе имеется, и маслице сбиваю. Деревенскому обитателю без коровы нет никакой возможности.
То ли, чтобы подначить Хомякова, а скорее — продлить удовольствие пообнимать втихаря Римму, подержаться за ее круглую коленку, Володя подкидывал каверзные вопросы.
— Я, Иван Александрович, не в пример вам, человек беспартийный, но газеты читаю. Только не обижайтесь на меня, однако ваша позиция не совпадает с линией партии. Недели две назад в «Правде» был репортаж о встрече Никиты Сергеевича Хрущева с колхозниками его родной Калиновки. Так там все давно отказались тратить силы и время на личных коров, а молоко получают с колхозной фермы по потребности, и стоит оно копейки.
Хомяков чесал в затылке, щурился, причмокивал, будто пробовал на вкус слова, которыми намеревался возразить Володе.
— Дык то Калиновка, а то Ивановка, — потирал он подбородок, весьма довольный, что нашел остроумный аргумент в споре. — Она и прозвание свое получила, потому как спокон веку у нас полдеревни сплошняком Иваны. Ваньки, следовательно. Отродясь никто из наших в начальство не выбивался. Опять же газета для агитации и набрехать чуток может. В прошлом годе приезжал сюды корреспондент с Петропавловска. Мы только-только начали хлеб валить. Пшеничка была куды дружней нонешней, но больно низкая. Я уж ростом не вышел, а она мне по пояс. Дык чего ентот корреспондент удумал. Завел меня в несжатую делянку. Становись, говорит, на колени и разводи колосья руками. Ну, я привык команды сполнять. А не растумкал, на кой хрен ему енто понадобилось. Он щелк, щелк, пожал ручку и уехал. Деньков через пять Тюлеген, он и тады верховодил, показывает мне газетку. Прям на первой странице большая моя фотография и под ней подписано: передовой рязанский механизатор Хомяков, приехавший на подмогу целинникам, радуется богатому урожаю. Ентот хитрован, значит, сфотографировал меня без ног, и вышла такая видимость, словно я иду по полю, и колосья достают мне до самой шапки…
Римма в разговор вступала редко и волновало ее лишь одно: какие у Хомякова девочки, часто ли болеют, как учится старшая и как это он рискнул уехать от них за тридевять земель. Этот интерес его искренне радовал.
— Не боись, девушка! — оживлялся он. — За дочками пригляд хороший. Енти пару месяцев они с сестрой моей поживут. Нюрка, старшая, уже вполне самостоятельная, заневестится скоро. И шти сама может сготовить и кашу, и чулки-носки постирает и сопли Дашке вытерет. Шибко-то они сестру не озаботят. А чего рискнул — опять же из-за них. Девчоночки растут, Нюрке, почитай, кажный год и одежку и обувку обновлять надоть. С Дашкой в ентом плане проще, она сестрино донашивает. В район съездишь, зайдешь в магазин, расплантуешь туды-сюды денежки — все начетисто. Заварухин наш, я о ем уже сказывал, зерно подчистую в закрома Родины отправляет, а колхозничкам — дулю. А тута в прошлом годе Тюлеген мне отвалил без малого пять центнеров пшенички и две тыщи рубликов. Я цельный год мучицей был обеспечен и дочкам обновки справил.