за прилавком…
– У Вертхойма?
– Ну что ты! Такой шик… В одном из маленьких магазинов скромной фирмы «Саламандра». Помнишь: «Практичная обувь лишь у нас!» Мы ведь тоже позарились на эту ящерку? Дешево и сердито! Только обслуживала нас с тобой в тот день, к сожалению, какая-то пухлая фрейлейн Гертруда. Да и магазин Марии совсем в другом месте!
Но, убедив Максима Фридриховича в том, что все – в порядке вещей, Диме требовалось еще убедить в этом себя.
С одной стороны, было хорошо, что эта девушка появилась в его жизни: должна же быть у человека какая-то отдушина!
А с другой, не было ни одной встречи, чтобы, глядя на Марию, он не вспомнил Маринку, хотя сходство оказалось и не таким сильным, чтобы не заныло сердце.
Потом Варгасов каждый раз пилил себя за то, что усложняет и свою он, и ее жизнь. И тогда он начинал водить Марию по кино, паркам, пляжам, кафе, чтобы внести хоть какое-то разнообразие в ее существование…
И она была ему благодарна. Не получившая особого образования, с ранних лет предоставленная самой себе, эта двадцатилетняя девушка обладала удивительным чувством такта. В сочетании с отзывчивым сердцем, природной неиспорченностью, переходящей в какую-то нетипичную для Германии того времени наивность, это было приятным явлением на фоне всего, что их окружало.
Дима приоткрыл тяжелую чугунную дверцу и подкинул в затухающее пламя пару брикетиков угля: хотелось получше натопить к приходу Марии. Середина сентября, а вечера и ночи – промозглые. Если бы не эта печка, им пришлось бы туго…
Сначала она его удивила: Дима никогда не видел ничего подобного. А потом настолько полюбил, что Мария никак не могла оторвать Диму от нее: он то сидел на низенькой табуреточке и упрямо смотрел, как красно-рыжие языки жадно облизывают черные, тающие на глазах кирпичики, то прижимался к ее глянцевой, в меру горячей, но не обжигающей поверхности, вспоминая Москву и Олений вал.
Голландка в их комнате была совсем другой: рядовая печь, выложенная хоть и красивыми, даже с орнаментом, но широко распространенными квадратными изразцами.
Эта же была необычной формы и необычного цвета. Не печь, а огромный, от пола до потолка, тюльпан, окраска которого, густо-вишневая внизу, переходила постепенно в светло-розовую. Зубчики этого удивительного, собранного не из отдельных плиток, а отлитого целиком цветка на самом верху были почти белыми, с нежными прожилочками.
«Ну и умельцы! Сотворить такое… – восхищался Дима. – Сколько же во все это вбухано сил и терпения? Но зато как красиво и как действительно уютно!»
С тех пор Варгасов коротал свое вынужденное заточение, в основном, около этого «тюльпана». Очень хорошо тут было думать, глядя в огонь, что бушевал за приоткрытой чугунной дверцей. Словно по волшебству из этих красно-рыжих языков рождались разные лица.
То озабоченное, горинское… То страдальческое, Максима Фридриховича, когда ему не позволили в последний раз закурить… Он ведь из тех людей, что не переносят унижений! Из тех, кого нельзя толкнуть, нельзя ударить! Но именно он – в руках гестапо. И никакой надежды выкрутиться (Варгасов наконец-то вспомнил о визите Бутлера и связал события воедино).
То белое, с дрожащими губами, лицо Марии, когда он постучал к ней, а она замерла на пороге, судорожно зажав у горла халатик… Девушка была так напугана, что Дима пожалел: зачем разбудил ее? Велика ли причина – немного повздорил с отцом? Но Мария, совладав со своими прыгающими губами и дрожащими руками, не отпустила Диму: «Мой дом – твой дом, Пауль… – сказала она еле слышно. – Живи здесь, сколько потребуется. Комнат ведь достаточно»…
Варгасов подкинул в печь еще несколько брикетов. Как жаль, что это не березовые поленца! Запах был бы совсем другой ѕ живой, лесной, как дома. А не кисловато-угольный, чужой… «Близко, да не одно и то же!»
Берлин как будто не очень изменился после нападения Германии на Россию… После того страшного июньского дня, когда Геббельс надрывался по радио, а Кесслеры сидели у приемника, словно в воду опущенные…
Да, особых изменений – по крайней мере внешних – в Берлине пока нет. Ведь еще с оккупации Польши было затемнение, были карточки! И все же город стал неузнаваем: кончился ажиотаж, привнесенный почти бескровными победами Гитлера. Началась настоящая война.
Думал ли оборотистый владелец фотоателье, вывесивший над головой фюрера весной сорок первого карту восточных областей, что «блицкриг» так затянется?
Дима взглянул на отрывной, календарь, висевший неподалеку от «тюльпана»: шестнадцатое сентября. А победой Германии пока не пахнет!
За эти три с небольшим месяца Берлин притих и вылинял, хоть никогда особенно и не отличался буйством красок. Но если он всегда был серым, как замечали все, даже любившие его, то теперь стал черным. Особенно вечерами, когда в воздухе начинали гудеть английские бомбардировщики…
«С Англией покончено! – потрясал кулаками Гитлер. – Ни одна бомба не упадет на Берлин!» Фюрер повторял высказывания Геринга, командовавшего немецкой авиацией. Но бомбы падали одна за другой.
Лишь когда было разрушено здание оперы, Гитлер перестал кричать о «поставленной на колени» Британской империи. Груда развалин, оставшаяся от творения Кнобельсдорфа, созданного в стиле коринфского храма, от замечательных скульптур, изображающих Софокла и Менандра, Еврипида и Аристотеля, украшавших его, свидетельствовала о другом…
Точно так же, как мобилизация шести миллионов немецких женщин, забросивших свои чистенькие квартирки и направленных на производство.
Как интенсивный сбор металлолома, объявленный Герингом. (Гитлер откликнулся чуть ли не первым, сдав в переплавку свой бронзовый бюст, а вскоре – и медные ворота рейхсканцелярии. По Берлину прокатилось ехидное: «Воротами по Черчиллю!».)
Как конфискация личных автомобилей.
Как ограничение пользованием такси: шоферу надо было документально доказать, что ты едешь не на увеселительную прогулку, а по делам службы.
Как пристающие к прохожим представители гитлерюгенд или гитлермедхен, побрякивавшие железными кружками и вымогавшие пожертвования «для родины».
Как призыв Геббельса к населению, недовольному резким снижением жизненного уровня: «Умейте возмущаться молча!» Берлинцы, наученные самим рейхсминистром заниматься «пропагандой шепотом», пустили по столице весьма острое четверостишие, которое пелось на мотив старой народной песенки: «Декабрьскую норму яиц мы получим в мае, падет сначала фюрер, а затем партия»…
Но до падения Гитлера было еще долго: целых четыре года. Свыше тысячи четырехсот дней!
Дима проверил светомаскировку: черные бумажные шторы плотно прикрывали окна, не выпуская из комнаты ни одного лучика. И все равно «союзники» прекрасно добирались до столицы «тысячелетнего рейха»! Ночью – англичане, днем – американцы. Именно в связи с этим время от времени сыпались угрозы нацистских главарей: «Всю Англию надо ковентрировать!» (Новый глагол стал в ходу после того, как немцы почти до основания разрушили город Ковентри.) Связываться же с Америкой Гитлер, по-видимому, не желал…
А утром восьмого августа сорок первого года берлинцы были просто в шоковом состоянии! Не от бомбежки – они уже к этому привыкли. От того, что вся столица была усыпана русскими листовками.
Небольшие белые листочки, свалившиеся на немцев теплой августовской ночью буквально как снег на голову, доставил в Берлин командир эскадрильи полковник Преображенский, находившийся на флагманском корабле. Рядом с Евгением Николаевичем в ту ночь были штурман Петр Ильич Хохлов и два стрелка- радиста: Иван Рудаков и Владимир Кротенко. Позади флагмана, на предельной высоте, без единого огонька, летели еще четырнадцать машин. И в каждой – листовок было намного больше, чем бомб…