подобием монументальной арки, ведущей в дом.
Последнее время лэрд всё чаще копался в земле подобно тем зверушкам, которые, кажется, даже сотворены были для того, чтобы всё время стыдиться самих себя, и потому только и делают, что пытаются зарыться поглубже в свои норы. Не то, чтобы лэрд и вправду стыдился себя в полном и настоящем смысле этого слова. Он лишь наполовину осознавал всю бесчестность своих сделок, ведь обычно гордец изо всех сил увиливает от покаяния, считая его позором. Умыться — значит признать себя грязным. Лэрд избегал чужих взоров по одной–единственной и весьма убогой причине: он не мог больше появляться перед людьми со всем достоинством владельца глашруахского поместья и председателя процветающей компании. Ему казалось, что его подвели и обманули сами законы природы: как могло случиться, что Томас Гэлбрайт, эсквайр, оказался в этом сыром, противном домишке? Он всерьёз раздумывал, не взять ли ему снова свою родную фамилию Дюран, но решил, что его слишком хорошо знают в округе, и если он попытается скрыться от посторонних глаз в прозрачно–непроницаемом одеянии нового имени, то люди непременно подумают, что делает он это только из–за того, что до неузнаваемости запятнал свои прежние гордые одежды. Люди вообразят, говорил он себе (намеренно выбрав порок, в котором не был повинен), что он завещал свои деньги дочери, а сам устроился так, чтобы безнаказанно ими пользоваться.
Его внутреннее состояние было гораздо печальнее внешнего убожества. Он не умел занять свой разум ничем помимо денежных сделок. Сейчас ему ничего не оставалось делать, кроме как, подобно измученному моряку, выброшенному волной на берег, судорожно цепляться руками и ногами за скользкий утёс того, что когда–то было его собственной праведностью (какой бы жалкой и неверной она ни была), стараясь не упустить хотя бы её. Часами он сидел молча, без единого движения, как некая вещь в себе: храм, его бог и верующий, пришедший поклониться своему богу, соединились в нём как в одном законченном, совершенном создании. Только верующий был страшно недоволен своим богом, а у подножия храма копошился червь, вгрызаясь в самое его основание. Джиневра сидела напротив него, почти такая же неподвижная; не тише, но спокойнее, чем в детстве — отчасти потому, что теперь она боялась отца гораздо меньше. Глядя на дочь, сидящую напротив, лэрд называл её про себя чёрствой и бессердечной; но это было не так, и он сам был повинен в том, что она казалась ему такой. Он стал настолько бесчувственным к добру и злу, что ему было бы легче, если бы она день и ночь сетовала на свою бедность и осыпала его упрёками за то, что он довёл её до такого состояния. Уж лучше это, чем спокойное довольство и смирение.
Джиневра проводила мало времени за книгами, но если читала, то что–то такое, что действительно стоит прочесть. Лучшие ученики не станут слишком уж полагаться на книги. Ведь в лучшем случае из них можно извлечь лишь сырой и грубый материал, из которого каждый человек должен сам построить себе дом. Правда, она читала бы больше, если бы рядом с нею не сидел отец.
Всякий раз, когда она брала книгу, ей казалось, что она входит в тёплый дом, оставляя его дрожать на холодном ветру. Она с грустью смотрела на его измождённое, состарившееся лицо, забывшееся в мыслях, которые вряд ли можно было назвать мыслями. Его ничего не интересовало. Он никогда не брал в руки газету, не спрашивал о новостях. Его глаза беспрестанно блуждали из стороны в сторону, губы ещё больше распустились, шея похудела и вытянулась, и сейчас он ещё больше, чем раньше, походил на марионетку с безвольно повисшими нитями. Сколько раз Джиневра готова была кинуться ему на грудь, прижаться к нему, если бы могла надеяться на то, что он не оттолкнёт её от себя! Время от времени его взгляд останавливался на ней с выражением смутной полуживотной мольбы, но стоило ей потянуться к нему с ответным жестом, как он тут же застывал и превращался в живой труп. Но даже эти его взгляды были ей утешением, потому что, казалось, утверждали хоть какую–то привязанность отца к дочери. Она была не в силах позабыть болезненные ощущения, связанные с прошлым и долгие годы преследовавшие её.
Но Джиневру утешало уже то, что она могла хотя бы отгонять от себя эти воспоминания в надежде на то, что, если с отцом уже произошли такие перемены, кто знает, может, дальше их ждёт что–то большее и лучшее.
Она была всё такой же тихой птичкой в скромном коричневом одеянии, появляющейся на свет лишь в сумерки. Вернее, она сама была, как сумерки, ведущие за собой ночь, полную звёзд. Но об этом она пока почти ничего не знала, потому что лишь недавно начала задумываться над тем, что такое жизнь. У неё была удивительная и милая улыбка. Она улыбалась не так часто и искромётно, как Гибби. Её улыбка появлялась откуда–то снизу, как призрачное отражение большого, лучистого света, постепенно освещая её лицо и, подобравшись, наконец, к глазам, загоралась там мягким огоньком. Однако всякий раз, когда глаза её ласково загорались, ресницы тут же прикрывали это тихое пламя, и голова её опускалась, как листики нежного растения. Она была воплощением молчаливого спокойствия; куда бы она ни входила, она приносила с собой тишину. Она не была красивой, но в ней была тонкая, нежная прелесть, и одно её присутствие дарило людям долгожданный покой и умиротворённую радость — как в уютном доме, где хочется остаться подольше. Самыми приятными её мыслями были, конечно же, мысли о Донале и Гибби. Если бы не они, какой скучной и унылой представлялась бы ей вся прошлая жизнь!
Зимой она несколько раз виделась с ними в доме у священника; летом не раз встречала Гибби в обществе миссис Склейтер, а раз или два даже ходила с ними на прогулку, и каждый раз Гибби непременно давал ей читать новые стихи Донала. Дважды Гибби навещал её в пансионе, но во второй раз она попросила его больше к ней не приходить, потому что мисс Кимбл не нравились его визиты. Он изумлённо вскинул на неё глаза, вспомнил про Ангуса и лэрда, но за удивлённым взглядом тут же последовала успокаивающая улыбка. Гибби видел, что Джиневре не по себе, и не стал ни о чём спрашивать, решив подождать, пока в положенное время всё не разъяснится само собой. Но сейчас как и где ей снова его увидеть? Гибби больше не жил у Склейтеров, да и её теперь вряд ли когда–нибудь пригласят к ним в дом.
Она не осмеливалась приглашать в гости Донала: отец будет в ярости. Ради отца она не смела приглашать и Гибби. Вряд ли такая встреча обрадовала бы мистера Гэлбрайта. К тому же, мысль о том, что теперь, когда Гибби прекрасно одет и ведёт себя как настоящий джентльмен, отец, скорее всего, будет вести себя с ним совсем не так, как раньше, была для Джиневры невыносимее всего — даже невыносимее воспоминаний о том, как жестоко отец обошёлся с Гибби в прошлом.
Мистер и миссис Склейтер навестили их сразу же после того, как они обосновались в новом доме, но мистер Гэлбрайт отказался их принять. Он никого не желал видеть. Всякий раз, когда звенел дверной колокольчик, он выглядывал из окна и, увидев у ворот гостя, немедленно запирался у себя в комнате.
Одним ясным воскресным утром в самом начале семестра у ворот домика позвонила миссис Склейтер. Ранние заморозки сковали землю, придорожные канавы, затянутые игольчатыми пластинками первого льда, превратились в волшебные гроты и ущелья страны фей, а воздух так загустел на морозе, что, вдыхая его, любой человек, который спокойно спал и хорошо ел, чувствовал себя вдвойне бодрым и крепким. Мистер Гэлбрайт, выглянув из окна, увидел женскую шляпку и удалился к себе. Миссис Склейтер вошла в дом, за ней на порог шагнул Гибби. Они пришли пригласить мисс Гэлбрайт на прогулку.
Джиневра обрадовалась, потому что в последнее время внешняя сторона её жизни была не только печальной, но и страшно скучной. Она пошла к отцу и попросила у него разрешения выйти. Она не сказала ему, что миссис Склейтер пришла с сэром Гилбертом. Может, конечно, она и должна была об этом упомянуть, но я в этом не уверен и потому не стану её винить. Когда родители перестают быть отцами и матерями и становятся тем, для чего в Небесном Царстве нет даже названия, даже самым чистым и честным дочерям бывает трудно понять, как себя вести.
— Зачем ты спрашиваешь? — пробормотал отец. — Разве сейчас мои желания кого–нибудь интересуют? Тебя они вообще никогда не интересовали.
— Я останусь дома, если ты этого хочешь, папа. Останусь с удовольствием, — проговорила Джиневра со всей приветливостью, на которую была способна после такого упрёка.
— Да нет, иди, иди. Если ты пойдёшь гулять, я загляну в «Красного Оленя». Там и пообедаю, — ответил лэрд, прекрасно зная, что у него нет на это денег.
Наверное, он хотел быть добрым, но, увы, как и многие другие, не приложил никаких усилий для того, чтобы довести доброе дело до конца. Есть немало людей, которые не преминут уколоть своего ближнего, когда по совести не могут найти причины в чём–то ему отказать. На минуту Джиневре стало ещё грустнее, но она уже привыкла к тому, что, протягивая ей подарок, отец тут же собственными руками превращает его в груду обломков. На его слова она ответила лишь тихим вздохом. Когда она была ещё маленькой, от его жестокости в её мире меркнул даже солнечный свет; но со временем немилосердные упрёки, повторяясь