сама. Через минуту за дверью послышалось её встревоженное «б–бе–е». Она толкнула носом дверь, протрусила по комнате и встала рядом с Джанет, задумчиво разглядывая последствия своих материнских амбиций. Вымя её было полно молока, но ягнёнок был слишком слаб, чтобы сосать. Джанет поднялась, подошла к боковой стене и откинула какую–то крышку. Можно было подумать, что она открывает старый сундук для белья, но на самом деле это была кровать. Отвернув краешек стёганого покрывала, Джанет положила ягнёнка на кровать и бережно покрыла тёплым одеялом. Потом она вынула деревянную миску, похожую на большое блюдце, подоила туда овцу и отнесла блюдце к кровати. Однако как именно ей удалось напоить ягнёнка, Гибби так и не увидел, хотя его шустрые глаза и любящее сердце готовы были вместить в себя каждое её движение.
Тем временем, пёс, совершив свой долг по отношению к новорожденному ягнёнку и, скорее всего, уже позабыв о нём, уселся на хвост, поднял свои смелые, доверчивые глаза и уставился на маленького оборвыша, сидящего на месте хозяина и насыщающегося туком земли. Оскар был настоящим джентльменом и никогда не учился в школе, а посему не знал, что лохмотья являются важным признаком низкого общественного положения и заслуживают, чтобы их как следует облаяли. Гибби был странником и пришельцем, и поэтому Оскар приветствовал его со всем страннолюбием, на которое только был способен, и то и дело лизал маленькие загорелые пятки гостя, которые забрели уже так далеко.
Как любое дикое существо, Гибби ел быстро и прикончил всё, что ему предложили, ещё до того, как Джанет закончила кормить ягнёнка. С сердцем, полным самой нежной благодарности, он поднялся и выскочил из хижины, даже не думая, что это может быть истолковано как грубость. Когда Джанет, наконец, обернулась, она увидела, что Оскар сидит и смотрит на пустой стул.
— А паренёк–то куда делся? — спросила она у пса, но тот в ответ лишь тихонько проскулил, то ли с сожалением, то ли о чём–то спрашивая её саму.
Может быть, подобно Исаву, он всего–навсего вопрошал, не осталось ли и ему какого благословения, а может, как и она, просто не знал, что думать об исчезнувшем мальчугане. Джанет поспешила к двери, но шустрые ноги Гибби, окрепшие от проглоченной еды и отдохнувшие до самых кончиков пальцев, уже унесли его ещё выше по горе, туда, где она уже не могла его видеть. С задумчивым видом Джанет вернулась к столу и так же задумчиво убрала тарелку с миской. В обычный день она снова уселась бы за свою Библию, но из–за своей щедрости к незнакомцу ей снова пришлось поставить на огонь чугунную сковороду, чтобы напечь новых лепёшек к приходу мужа. Дело было нехитрое: надо было лишь добавить в овсянку воды, замесить да поставить сковороду на огонь, но у Джанет ещё не прошёл зимний ревматизм, болели суставы, и поэтому испечь ещё дюжину лепёшек было для неё самой трудной и тяжкой жертвой сегодняшнего гостеприимства. Многим людям совсем нетрудно отдать то, что у них есть; но жертва усталости и боли никогда не бывает лёгкой. К тому же, как раз боль и усталость являются той подлинной солью, которой приправляются все жертвы. Мысль о том, что муки больше нет и не будет до следующей субботы, когда младший сын должен принести с мельницы очередной мешок, нисколько её не обеспокоила.
Когда лепёшки были испечены, Джанет убрала всё по местам и подмела очаг.
Затем она подоила овцу, отправила её попастись на скудную травку, а сама снова взяла Библию и уселась почитать. Ягнёнок лежал на полу возле её ног, высовывая головёнку из фланелевых складок её новой юбки, и каждый раз, когда взгляд её перебегал с книги на новорождённого малыша, она почему–то чувствовала, что этот ягнёнок был тем самым мальчуганом, что ел её хлеб и пил её молоко. Она почитала ещё немного, и всё вдруг снова переменилось: ей показалось, что ягнёнок — это Сам Господь, одновременно и агнец, и пастырь, пришедший просить у неё приюта и пищи. Тогда, благочестиво испугавшись, что воображение может затуманить для неё реальность, Джанет встала на колени и обратилась к Другу Марфы, Марии и Лазаря, прося Его придти и вечерять с нею, как Он и обещал.
Джанет много лет не была в церкви; уже давно она не могла так далеко ходить. У неё не было ни одной книги, кроме самой лучшей, и никто не помогал ей понять её, кроме Всевышнего, так что вера её была простой, крепкой, настоящей и обнимающей всё вокруг. Каждый день она читала и перечитывала великое Евангелие — то есть, ту простую благую весть, что записали для нас Матфей, Марк, Лука и Иоанн, — и со временем стала одной из самых благородных женщин в Божьем Царствии, одной из тех, что наследуют землю и потихоньку созревают, чтобы, наконец, воочию увидеть своего Господа. Ибо учителем её был Сам Господь и разум Христов, живущий в ней.
Из богословия она не знала почти ничего — разве только то, чему научил её Он Сам. Она знала, Кто Он такой. А что касается любого другого богословия, то чем его меньше, тем лучше. Потому что никакое богословие не стоит того, чтобы его изучать, кроме великого Теос Логос, ведь только оно истинно.
Знать Его — значит, знать Бога. Тот, кто слушается Его, — лишь он знает Его и способен Его узнать; тот, кто слушается Его, не может не узнать Его.
Для Джанет Иисус Христос был не предметом так называемых богословских рассуждений, но живым Человеком, Который так или иначе слышал её всякий раз, когда она взывала к Нему, и посылал ей помощь, о которой она просила.
Глава 12
Глашгар
А Гибби карабкался всё выше и выше по горе. Тропинка давно пропала, но когда внутри звучит лишь один призыв «вверх» (а только одно это слово и звенело в голове у Гибби), вряд ли человек станет сомневаться, правильно ли идёт, даже если вокруг не видно ничьих следов. Вообще, чем труднее путь, тем меньше на дороге чужих следов, тем меньше на ней указателей — а часто вокруг нет вообще ничего кроме крутых скал. Гибби подымался всё выше. Гора постепенно становилась круче и пустыннее, и вскоре малыш уже не мог думать ни о чём постороннем, и всё его внимание сосредоточилось на подъёме. Однажды он вдруг обнаружил, что совершенно потерял свою речку, и не мог вспомнить, когда и где это произошло. Под ним повсюду простирались лишь красные гранитные скалы, засыпанные мелкими камнями и обломками, не выдержавшими дружного натиска воздуха, ветра, ручьёв, дождя, света, жары и холода. Вершина горы Глашгар возвышалась всего на три тысячи футов, но склоны её были круче и неприступнее, чем у остальных гор, и даже по сравнению со своими могучими соседями она казалась небывало внушительной и массивной.
Пока Гибби карабкался вверх, ему ни разу не приходило в голову, что может настать такой момент, когда карабкаться дальше будет просто невозможно. Он полагал, что там наверху тоже есть овсяные лепёшки, молоко, пастушьи псы и овцы. Только стоя на самой вершине, он понял что у земли тоже бывает конец, и эта вершина предстала перед ним последним пределом перед просторной беспредельностью, такой прозрачной и податливой, что человеческая нога никак не могла на ней устоять. Солнце склонялось к двум часам пополудни, когда Гибби, почти не чувствуя усталости, залез на последний уступ, подтянулся на руках и забрался на плоскую, голую верхушку. Он выбежал на её середину с таким видом, как будто собирался с разбега запрыгнуть на небеса, но вдруг остановился и с изумлением, а сперва даже и с разочарованием, увидел, что дальше лезть некуда и теперь, куда бы он ни пошёл, ему придётся идти только вниз. Он ещё ни разу не бывал на самом верху. Раньше ему приходилось укрываться в норах и углублениях. Теперь же весь мир лежал у него под ногами. Наверху было холодно, в тенистых местах лежал снег — усталый изгнанник небес и морей, закованный в морозные цепи и приговорённый лежать на верхушке скалы, — но Гибби ничего не чувствовал. Разгорячённый от усилий (вскарабкаться на последний уступ оказалось довольно трудно), Гибби стоял, полной грудью вдыхая небесный воздух, и всем своим существом чувствовал, что стоит сейчас надо всем миром, возвышается на высочайшем гребне всей земли: маленькое пугало в развевающихся лохмотьях, покоритель вершин, открыватель безграничности, царь необъятных просторов. Только он один знает об этом чуде! Гибби ни разу не слышал слова «поэзия», но сам состоял как раз из того материала, из которого рождаются стихи, и теперь вся дремлющая внутри него поэтичность воспряла и всколыхнулась, как могучий океан, — безмолвный, потому что ничто не преграждает ему путь; молчащий, не способный ни взять тихую ноту, ни властно прогреметь, потому что вокруг него нет пока ни берега, ни скалы человеческой мысли, о которые он мог бы с шумом и плеском разбить свои волны и наконец заговорить.