некоторых зверушек я так ничего и не услышал; по–моему, они вообще предпочитают помалкивать и высказываются лишь в самых крайних случаях.
Мыши пищали без умолку, ежи отличались невозмутимой флегматичностью, а кроты, которых я несколько раз повстречал на тропинке, при мне ни разу не сказали друг другу ни слова. Хищных зверей в лесу не было; по крайней мере, сам я не видел никого крупнее дикого кота. Правда, змей было полным– полно, и, по–моему, кое–какие из них даже были ядовитыми, но ни одна не пыталась меня укусить.
Около полудня я подошёл к каменистому холму, небольшому, но довольно крутому. На нём не было ни деревца, ни кустика, и солнце безжалостно палило его голую макушку. Почему–то я знал, что путь мой лежит прямо через него, и немедленно начал на него взбираться. Вскарабкавшись наверх, вспотевший и запыхавшийся, я обнаружил, что с другой стороны холма всё так же простирается лес. К моему великому огорчению, деревья здесь подступали к склонам вовсе не так близко, как с противоположной стороны. Я вздохнул при мысли о том, что укрыться от солнца мне удастся ещё не скоро, да и спуститься тут будет гораздо сложнее, но тут же разглядел нечто вроде тропинки, петляющей между каменными выступами вместе с крохотным ручейком, и с надеждой подумал, что она наверняка поможет мне спуститься. Спускаться было неожиданно легко, но под конец я окончательно измучился и обессилел от жары. До подножья оставалось совсем чуть–чуть, когда тропинка оборвалась, и я увидел перед собой огромный утёс, сплошь поросший кустарником, плющом и какими–то ползучими плетями с великолепными душистыми цветами. За густыми зарослями виднелось тёмное отверстие.
Тропинка явно вела меня внутрь. Радуясь долгожданной тени, я вошёл и очутился в каменной пещерке. Плотный мшистый покров сглаживал грубые очертания стен, а на каждом выступе красовались прелестные кустики папоротников. Их диковинный вид, причудливые сочетания и изумительные оттенки подействовали на меня, как изящно сработанный сонет: не может быть, чтобы такая дивная гармония возникла сама по себе, без постороннего замысла! В углу я заметил маленький родник, наполнявший прозрачной водой каменное углубление, тоже поросшее мхом. На вкус вода показалась мне чуть ли не самим эликсиром жизни, и, напившись, я с наслаждением растянулся на небольшом возвышении, походившем на устланное ковром ложе.
На какое–то время я забылся в приятных грёзах; негромкий плеск воды и все увиденные мною оттенки, формы и цвета беспрепятственно и бесцеремонно вплывали в моё сознание, как в самую обычную гостиную, и снова выскальзывали оттуда без каких бы то ни было объяснений. Эти удивительные образы и ощущения (слишком смутные, чтобы их можно было передать) пробудили во мне необыкновенную способность, которой я никогда в себе не подозревал: способность чувствовать себя просто и безоблачно счастливым.
Должно быть, я пролежал так около часа или немного дольше, но потом стройная суматоха, поднявшаяся в моём воображении, несколько поутихла, и я вдруг осознал, что пристально смотрю на странный, полустёршийся от времени барельеф, выступающий из дальней стены. Я сосредоточенно разглядывал его, пока не понял, что передо мной — Пигмалион, ожидающий пробуждения своего творения. Скульптор казался неподвижнее статуи, на которую был устремлён его взор; у неё же был такой вид, словно она вот–вот соскользнёт с пьедестала и обнимет художника, который терпеливо ждал, но, по–видимому, не слишком надеялся на чудо.
«Чудесная история, — подумал я про себя. — Не удивлюсь, если настоящий Пигмалион когда–то выбрал себе именно такую пещерку, расчистил у входа заросли, впустив внутрь солнечный свет, и принёс сюда, подальше от любопытных взоров, глыбу мрамора, чтобы придать телесный облик той мысли, что уже обрела плоть в незримой мастерской его воображения».
— Постойте, постойте! — вдруг воскликнул я. Солнечный лучик, пробившийся через расселину в потолке пещеры, ярко осветил один из голых выступов без мха и папоротников, и я изумлённо привстал на своём ложе. — Да ведь это и есть мрамор! Такой белый и податливый, что сгодится для любой скульптуры, даже для той, которой суждено превратиться в прекрасную женщину в объятиях своего создателя!
Я вытащил нож, счистил немного мха с возвышения, на котором лежал, и к своему несказанному удивлению обнаружил, что передо мною не обычный мрамор, а, скорее, нечто вроде алебастра, мягкого и послушного. Повинуясь необъяснимому (но, в общем, вполне понятному) желанию, я продолжал счищать с камня зелень и вскоре понял, что вся его поверхность тщательно отполирована; в любом случае, она была удивительно гладкой. Я принялся за работу с новым усердием и через несколько минут обнаружил нечто такое, что заставило меня позабыть обо всём ином. Давешний лучик добрался до расчищенной мною поверхности, каменная глыба засветилась обычной полупрозрачной белизной полированного алебастра (кроме тех мест, где я поцарапал её ножом), и под тонким, словно светящимся изнутри слоем камня я ясно увидел мрамор, матовый и куда более твёрдый. «Нет, тут надо поосторожнее, чтобы царапин было поменьше», — решил я. Во мне зародилось смутное подозрение, которое постепенно начало превращаться в пугающую, но восхитительную уверенность. Я опять заработал ножом и вскоре, едва решаясь верить своим глазам, окончательно убедился в том, что под алебастровым покровом покоится едва различимая мраморная фигура. Мужчина это или женщина, пока сказать было трудно. Чувствуя подымающееся внутри нетерпение, я снова принялся за дело.
Наконец я очистил от мха всю глыбу целиком и, поднявшись с колен, отошёл на несколько шагов назад, чтобы окинуть её взглядом. Внутри полупрозрачного алебастра явственно, хоть и не очень чётко (пещера была не очень светлая) виднелась мраморная фигура женщины. Она лежала на боку, повернувшись ко мне и подложив руку под голову, но волосы падали ей на лицо, и я не смог как следует разобрать его выражение. Однако то, что я увидел, было восхитительно; до сих пор ни в природе, ни в шедеврах искусства мне не удавалось увидеть даже слабого намёка на тот идеал, который с рождения таился в моей душе. Очертания её тела проступали через алебастр не так отчётливо, как лицо, и я решил, что красавица, должно быть, одета в лёгкую тунику. В памяти у меня одна за другой всплывали бесчисленные истории и легенды о том, как заколдованные люди чудесным образом освобождались от пленившего их заклятья. Я вспомнил королевича из Зачарованного города, наполовину живого, наполовину высеченного из мрамора, вспомнил Ариэля и Ниобею, Спящую красавицу, легенды о кровоточащих деревьях и множество других историй. Даже вчерашняя встреча с прекрасной Девой букового дерева ещё больше возгревала во мне безумную надежду — надежду на то, что каким–то необыкновенным образом эта недвижная статуя тоже пробудится к жизни и, расколов алебастровую усыпальницу, предстанет моему взору во всём своём великолепии. «Кто знает, — рассуждал я, — может, в этой пещере живёт сама душа Мрамора, его глубинная сущность, та самая душа, что таится внутри каждого камня и своим присутствием наделяет его способностью принимать любую форму? Вдруг эта незнакомка и вправду проснётся? Как же её разбудить? Спящая красавица проснулась от поцелуя… Хотя вряд ли мой поцелуй проникнет к ней через алебастровый покров…»
Но я всё равно опустился на колени и поцеловал гладкую, молочную гробницу.
Женщина не просыпалась. Я подумал об Орфее, который заставил камни последовать за собой. Мне уже не казалось удивительным, что его песня увлекла за собой деревья. Может быть, звуки пения пробудят ото сна и мою красавицу, и прелесть её покоя сменится изысканной грацией движения? Может быть, мелодии удастся проникнуть туда, куда не смог проникнуть поцелуй? Я сел и задумался. Мне всегда нравилась музыка, но петь я не умел, пока не оказался в Волшебном лесу. Слух у меня был неплохой, голос — довольно сильный, но почему–то они никак не хотели уживаться, и раньше я всегда смущённо замолкал, обрывая начатую было песню. Однако ещё сегодня утром я неожиданно поймал себя на том, что радостно распеваю, шагая по лесу. Когда же я начал петь: до того, как поел здешних плодов, или после? Наверное, после; в любом случае, сейчас, когда я напился из крохотного источника, который поблескивал кристальной глубиной в углу пещеры, мне захотелось петь с новой силой.
Я уселся у гробницы, в которой спала ещё не родившаяся на свет красота, наклонился поближе к изголовью и запел. Мелодия так тесно переплеталась со словами, словно они слились воедино, словно каждое слово могло родиться на свет только в обличье этой и никакой другой ноты, и разделить их мог только самый проницательный ум, да и то лишь у себя в воображении. Вряд ли я смогу пересказать, что именно я пел; тусклые и плоские слова бессильны описать тот восторг, сама возвышенность которого сделала невозможными любые воспоминания; он так же превосходит всякие попытки передать его на бумаге, как тогдашняя песня, должно быть, превосходит записанные мною строки: