Шарль отправился на кухню помочь Эмме (что за помощь? перебросить плотные белые кубики сыра из утопленной в молочной сыворотке пластмассовой корзинки в тарелку с алыми арбузными кубами?) Видимо, пересказывал Эмме мои тезисы. Из кухни на площадку, на которой мы сидели с Оме, погруженные в рыхлую серьезность, наступающую обычно после веселья, выходило высокое оконце со стеклянными жалюзи. Но Эмма — рослая женщина, и в нижней его части я разглядел ее насмешливые глаза. Наверное, встала на цыпочки, подумал я. Видимо, в изложении моих мыслей Шарль не делал купюр, и Эмме хотелось, таково мое предположение, чтобы я вступил в спор с Оме и своими ушами услышать, как я выкрикиваю, например:
— Майора Ковалева нос! Я этого хочу!
Или:
— Да сморкался я в ваши марлевые коммунистические идеи!
Но в перепалку с Оме я так и не вступил в тот день. Зная за собой особенность находить нужные слова лишь после того, как слушатели уже разошлись, я часто предпочитаю помалкивать. Я становлюсь говорлив только среди хорошо знакомых людей, с которыми постоянно общаюсь. В этом случае я уверен — все, что придет мне на ум позже, я смогу досказать завтра или через несколько дней. Да собственно, в этих исторических разбирательствах меня больше всего беспокоила сама Эмма, и я действовал, прежде всего, из высоких побуждений, защищая ее сознание и душу от вредоносных, на мой взгляд, интеллектуальных построений. И я определенно видел ее поощрявшую меня улыбку сквозь жалюзи. За это я могу поручиться.
Раздражение, которое я испытывал в то время по отношению к Оме, было, наверно, исходной точкой в написании рассказа «Реинкарнация сионизма» точно так же, как упреки «почвенников» подтолкнули меня к отъезду. Но не приходится сомневаться в том, что внутренняя пружина рассказа сжата уже совершенно иной силой, она взведена пробуждавшимся во мне чувством, имя которому, наверное, — патриотизм. Не то чтобы в первой части записок меня следует воспринимать законченным космополитом. Пожалуй, нет, а на времена, которые я определил бы как Сахаровские, пришелся пик моего — вплетения, я бы сказал… Во что?.. Я очень осторожно подбираю слова. Ну, в ткань российской государственности, наверно. В канву гражданского общества. Полное же слияние было очевидно недостижимо. А пернатые (улыбнитесь, на здоровье, напрашивающемуся созвучию) вида Vanellus spinosus испытывают, оказывается, непреодолимое стремление к цельности.
9
Всю ночь жгли костры. Иногда звучали выстрелы.
— «Это дети швыряют патроны в огонь», — догадался я и решил записать сына в танцевальный кружок.
Утром я разыскал школу танцев. Меня опередили две женщины. Учительница, маленькая и юркая, схватила первую мамашу и закружилась с ней в танце.
— «Ага, матери записывают дочерей, а отцы — сыновей», — догадался я.
— Замечательно! — сказала учительница-пигалица и сделала отметку в журнале.
Теперь она схватила вторую мамашу, но та только подпрыгивала на паркете.
— Ну, ничего, — сказала танцевальная дама и что-то долго писала в журнале.
Теперь она подскочила ко мне.
— Не собираюсь танцевать с вами, — сказал я, насупившись.
— А как же я узнаю, есть ли у вашего сына наследственная склонность к танцам? — учительница в наигранном удивлении развела руками.
Я смотрел на нее и не отвечал.
— Ну, ладно, — сказала пигалица и, убежав, вернулась с иголкой.
Ловко, словно в маленькую подушечку для иголок на покое, она воткнула иглу мне в нижнюю губу, и когда кончик иголки вышел наружу, принялась обматывать вокруг нее нитку.
Пока она это делала, я боялся шевелиться, но когда закончила, я спросил:
— Зачем это? — странное дело, оказывается, иголка с ниткой в губе совершенно не мешают мне говорить.
— А зачем Аврам поднялся из Ура Халдейского и пошел в землю Ханаанскую? — спросила она.
— Чтобы стать Авраамом, — ответил уверенно я.
— Ну, вот, — спокойно и рассудительно сказала ученая пигалица и сделала легкое па.
— Немедленно выньте иголку из моей губы, — потребовал я.
— Куда же я ее дену? — удивилась танцовщица.
— Пришпильте к моей рубашке.
— Ладно, — согласилась она добродушно.
На моей белой без кармашков рубахе с очень жестким красивым воротником, на груди (где сердце) иголка с обмотанной вокруг нее голубой нитью выглядела настоящей орденской планкой.
Я шел домой и был очень горд собою — мой сын будет уметь танцевать!
10
Обсуждение идей Оме продолжалось и в его отсутствие. Конечно, никто из нас, ни я, ни Шарль с Эммой, не обладал таким количеством информации, какое было в распоряжении неполного профессора, и тем не менее, я сделал попытку противопоставить ей что-то простое и очевидное. Пожалуй, из всего, что он нам рассказал, мне больше всего понравилось соображение одного французского философа, чью фамилию я не запомнил: расизм = снобизм бедняка. И вот это я люблю — остановиться перед любопытным экспонатом в коллекции точных наблюдений. Когда же пытаются из них выстроить пирамиду «су-су-су», я оказываю посильное сопротивление, если не вовсе выхожу из себя.
Я предложил оставить в стороне философские обобщения и вернуться к базисному понятию племени. Для его выживания, заявил я Эмме и Шарлю, требуются: жизнеспособная экономика, этнический нарратив и военная организация.
Цифра три, продолжал я чеканить свои постулаты, лежит в основе западной цивилизации, и сама она покоится на трех китах: Риме, Афинах и Иерусалиме. Даже марксизм, напомнил я Эмме, является прямым и непосредственным продолжением: немецкой классической философии — раз; английской политической экономии — два; и французского утопического социализма — три.
Эмма улыбнулась, а я продолжил:
— В основе же психологического типа Оме лежат три синдрома: Герострата, Нарцисса и Монморенси. Он поджигает наш храм и любуется собою в отсветах пожара.
— А что за Монморенси? — вопрос Шарля, на который я, разумеется, напрашивался и на который рассчитывал. Все-таки Шарль мне — настоящий товарищ.
— Монморенси — это имя пса из «Троих в лодке, не считая собаки» Джерома К. Джерома, — ответил я. — Помните?
— Помню, — сказала Эмма.
«Жизненный идеал этого пса, по словам автора, — цитировал я, — состоял в том, чтобы всем мешать и выслушивать брань по своему адресу. Лишь бы втереться куда-нибудь, где его присутствие особенно нежелательно, всем надоесть, довести людей до бешенства и заставить их швырять ему в голову разные предметы, — тогда он чувствовал, что провел время с пользой».
Этих оскорбительных характеристик, данных мною неполному профессору, мне показалось мало, и я еще накинулся на частично германо-еврейское происхождение Оме, по его словам, — родственника известного журналиста Курта Тухольского. Я выплеснул наружу накопившуюся во мне неприязнь к «немцам Моисеевой веры»: