просидевшего несколько лет в плену нашего солдата на множество террористов, они объявляли это слабостью, позором и выражали уверенность в том, что если бы этот солдат был из «наших», «русских», о нем забыли бы на другой день. Даже если бы это так и было, такое утверждение оставляло ощущение подброшенной мне на порог дохлой собаки. Осужденного судом за убийство могли они объявить однозначно невиновным, потому что он из «наших». Они вообще не слишком затрудняли себя доказательствами своих утверждений, часто удовлетворяясь подысканием подходящего, по их мнению, мотива и верой в свою особую проницательность. Бросалось в глаза обилие среди них амазонок на пенсионном обеспечении.
Описанному выше типу характера (особенно женского) мне захотелось подыскать специальный научный термин, однозначно его обозначающий и называющий. Первое, что пришло в голову, было воспользоваться чеховскими эпитетами и, соединив два слова в одно, получить, например, «злотупие», или помягче — «злоглупие». Но это было бы и слишком общо, и уж очень прямолинейно. Любой же язык, в том числе, конечно, и русский, не склонен к прямолинейности, он ищет и находит извилистое, но наиболее отвечающее своей текучей природе ложе. Я должен тут отметить, что, конечно же, не считаю себя вправе изобретать новые русские слова. Поэтому, если и будет мною изыскан новый термин, следует считать его чем-то вроде местного приложения к русскому языку, тем более что он описывает местное явление и местные характеры.
Всякий, кто подобно мне, немного знаком с языком рассеяния европейских евреев, знает, что в нем практически нет грубой брани, поскольку ругательные слова в тушеном виде включены в жаркое нормативной речи (простите мне пошловато-умильную связку еврейского блюда и речи, уж вырвалось, так вырвалось). Это свойство языка идиш в известной степени унаследовано и современным ивритом. Но я привычен, и меня приятно щекочет в русской речи содержащаяся в нем искусственная языковая разность потенциалов. (Поясняющий пример понятия «разность потенциалов» для не инженеров — разность высот в водопаде). В вершинах русского языка — церемонная чопорность бала в грандиозном зале при ярких свечах с черными фраками и белыми пышными платьями, а внизу — кипящий ад бесстыдной наготы, актов совокупления, не исключая содомии; от парадного подъезда гонят прочь всякую похабщину, а на заднем дворе аристократического языка во множестве резвятся прижитые им от дворовых девок бедовые словечки, едва прикрытые приставками, суффиксами и окончаниями, сквозь которые «светится» срамной корень. Разность потенциалов, напоминаю (не инженерам), — источник энергии.
По аналогии с классическим библейским определением нашего народного характера как жестоковыйного, приверженцев, а особенно «привержениц» описанной выше разновидности политической философии, используя мой предыдущий эксперимент с заменой непристойных слов, мне хочется обозначить словом, корнем и основой которого стал бы «нос». Смущает меня несколько, что включение носа в состав еще неродившегося слова уже придает ему антисемитский оттенок. Нужно еще подумать. Но в любом случае — если термин мой окажется нехорош, то и бог с ним, пусть умрет никем незамеченный, и пепел его пусть не хранят, а развеют по ветру, здесь ведь не Россия, где одними только пастернаковедами можно укомплектовать пехотную роту и отправить ее на подавление чеченских повстанцев, — на малом клочке нашей земли нет места и для кубка с пеплом неприжившегося слова. Но нос носом, а вот Джойсова ирландская прямота жжет мне душу примером лингвистического бесстрашия, а потому мучительно преодолевая робость и стеснение, я отваживаюсь наших воительниц назвать прямо и недвусмысленно этим ужасным словом: жестокохуйные вы, говорю я им, и щеки и даже уши мои горят от стыда. Запоздалые Рейснер-Коллонтаи, добавляю, успокаиваясь. Вялые гвоздики большевизма. Не красные — бело- голубые.
Были и еще причины, по которым я перестал участвовать в Интернет-дискуссиях и слать комментарии. Во-первых, я обнаружил, что боюсь оскорблений, пусть даже и весьма условных из-за обоюдной анонимности. Некая Зина из Хайфы, будто угадывая меня за различными именами, которыми я подписывался, неоднократно называла меня «недоумком», оппоненты, живущие в других местах или вообще не указывавшие своего местожительства, усвоившие более изысканный стиль и наслаждавшиеся красотой заемного оборота, объявляли мне, что у меня «проблемы с пониманием прочитанного», очень любили они, используя еще один штамп, ставить меня на место, снисходительно спрашивая: «Ты сам-то понял, чего написал?» Только раз я по-настоящему обиделся, — когда меня обозвали «троллем», ведь я был искренен и даже старался примирить пишущих с их политическими противниками. Меня огорчал их, как правило, неважный язык и бесили те самоуверенная наглость и наглая самоуверенность, с которыми они разбрасывали вокруг себя обвинения в предательстве и коррупции, поражало, что на широчайшей русской культурной шкале взгляды этих людей («ничего не отдавать, все — наше, пусть убираются! сколько вам заплатили саудовские шейхи?») так точно укладываются в том самом секторе, который в России я привык презирать со всей силой отстраненного еврейского высокомерия. Так что же произошло с нами здесь за прошедшие годы, думал я, как мог родиться мерзкий Интернет-сайт, с его авторами и комментаторами, — этот ужасающий автопортрет нашей «советской», «русской» волны? Ведь приехали мы, едва ли не целиком и полностью находясь в поле притяжения и из-под прикрывавшего нас крыла российской демократической интеллигенции, с взглядами широкими, с готовностью к терпимости, компромиссам, демонтажу образа врага. И вот оказалось, что, может быть, именно в тепле этого пушистого теплого подкрылья и лишились мы иммунитета к интеллектуальным напастям, от которых защищаемы были образованной русской публикой.
С целью убедиться, не подгоняю ли воспоминания «под ответ», я перелистал, прочитывая по нескольку страниц из разных мест, пару книг советских прозаиков еврейского происхождения, из тех (книг и писателей), что помогали готовить моральный переворот в России и пользовались нашим (да и всеобщим) безоговорочным уважением. Это были грандиозные полотна, «Войны и миры» своего времени. Увы, было ли это приступом ревнивой придирчивости или попалась мне под руки в это время именно самодельная заточка, а не доильный аппарат, но первым делом бросились мне в глаза стилистические странности обоих произведений. В одном романе идеи и мысли были так спутаны, что в памяти у меня возникли образы Эммы и Берты, и между ними — расческа, две пары одинаково нахмуренных бровей и слово «пакля». Книга вызывала во мне желание обрить ее наголо, оставив для обозрения (и любования) только идеальных форм и пропорций лысый череп ее лирики. В другом романе, как показалось мне в начале чтения (и порядком раздражало), — каждая отдельная идея была проиллюстрирована отдельным же, соответствующим ей эпизодом, словно на деревянном, из посеревших от времени досок сбитом прилавке базара провинциального городка размещены были горки — фасоль отдельно, гречка отдельно, горка перловой крупы рядом. Публицистика в картинках, мысли в картинках, история в картинках. Иногда неплохих. Прочитанные куски, собранные вместе на рабочем столе моего восприятия, напомнили мне сооруженный нами в детстве вместе с Шарлем самокат: две доски с пропилами под колесики-шарикоподшипники; одна поддерживающая их соединение грубая планка; горсть гвоздей, частично новых, частично выдранных откуда-то и выровненных молотком на бетонной ступеньке; два деревянных шпеня для осей подшипников; чуть поаккуратней оструганный стержень руля. Это транспортное средство, будь оно сделано руками Эммы, не сомневаюсь, выглядело бы элегантнее. В начале моего «перелистывания» мне захотелось даже переименовать роман, назвав его «Подвиг и преступление», что отражало бы не только его содержание, но как бы и саму книгу, которая с одной стороны, несомненно, — гражданский подвиг, с другой — воспринята была мною с порога как преступление против худ. лит. Но вот вскоре попалась мне прекрасно выписанная сцена из эпического центра Второй Мировой, из самого ее пупа с точностью до одного здания, и все было хорошо и богато деталями, и казалось точным и достоверным в этой пыльной, тесной и многолюдной композиции, но поражало, что героям ее, самым свободным в романе людям (а может быть, и самому автору), не приходило в голову сделать первое, главное, самое необходимое в той ситуации, в которой они находились, — отослать немедленно в безопасное место, назад, в тыл, к чертовой матери, за Волгу эту девочку-радистку, которую к ним забросили в ад. (Совсем уже выбиваясь из колеи повествования, отмечу, что я, в конце концов, бросил перелистывание, перечел этот второй роман от начала до конца и, даже не дойдя еще до середины, уже смирился с его устройством и признал (почти) закономерность показавшейся мне вначале совершенно невыносимой его деревянности, родственной заборам на окраинных улицах города в наших с Эммой и Шарлем прошлом, и вот — получил в награду страницу, на которой автор отправляет радистку в тыл с драматизмом, способным тронуть и меня. Ближе к концу романа мне и вовсе уже стало совестно за свои