Шарля похоронили по еврейским обычаям, высокий худой раввин в длинном пиджаке откланялся в молитве, за что-то благодаря бога. Здесь я узнал, что матери Шарля уже нет в живых, отец его присутствовал, он был похож на легкую, поставленную на попа, не заправленную табаком седую папиросную гильзу. Его поддерживала за локоть неизвестная мне пожилая женщина. С некоторым опозданием узнавшая о происшедшем заплаканная Эмма связалась со мной, она попросила меня взять пока на себя обязанности по воспитанию Берты. Уж не знаю, приняла ли она это решение себе в наказание, ради блага Берты или из жалости и дружбы ко мне. У нее, я понимаю, и в мыслях не было, что я откажусь, и она была права. Она не верит, несмотря на мою очевидную причастность к гибели Леона, в преднамеренное убийство. Слава Фейербаху, ее трезвый ум отворачивается от подозрений в заговорах и конспирации. Посмотрев на дело со стороны, как это сделала не только Эмма, но и следователи, трудно предположить, что такой преступный замысел мог быть рассчитан и исполнен практически. Зато не трудно было ей догадаться, с какой нежностью и желанием я займусь воспитанием Берты. Я знаю, Эмма долго говорила с ней по телефону, объясняя ей свое решение. Мне не положено знать, как решаются такие вопросы между женщинами. Но Берта быстро привыкла ко мне, ей понравился заданный мною тон равенства между нами и то уважительное внимание, с которым я неизменно относился к ее желаниям и потребностям. Открытая, как большинство здешних детей, чисто женские вопросы она решала со своими школьными подругами, не догадываясь, что с их матерями существует у меня договоренность на сей счет. «Мы с такой-то (Нетой Шерер) и ее мамой накупили всякой всячины», — говорила она и протягивала мне счет из магазина. Я выписывал чек.
В нашей повседневной жизни я не инициировал «нежностей», но когда она, случалось, бросалась мне на шею, каменел, а она тогда заглядывала мне в глаза и, я уверен, не без детского тщеславия находила в них мою тоску по Эмме, что привязывало нас еще больше друг к другу. Когда самой Берты не бывало дома, я бродил по комнатам, не собирая и не наводя порядок в разбросанных ею вещах, ведь я изначально, покупая эту квартиру, воображал ее именно такой.
Глупая моя шутка в полиции насчет посылки рассказа на конкурс в Россию вспомнилась мне, когда одна из местных компаний сотовой связи учредила проект по «поддержке и развитию талантов русскоязычных деятелей израильского искусства» и в рамках его объявила литературный конкурс. Я послал туда несколько образчиков своей «малой прозы» и оказался в числе отмеченных за один из рассказов, наполненный подражанием и имитацией. (Здесь уместно заметить, что я никогда не пытался подражать Флоберу или Толстому. Ведь они, in my humble opinion, захватывают воображение прежде всего глубиной, и если вы сумеете нырнуть так же глубоко, можете позволить себе меньше заботиться о затейливости языка и изысканности способов изложения). Этот успех в литературном соревновании укрепил меня в мысли о правильности избранного мною подхода к написанию настоящих записок. Рассказ назывался «Жизнь по Прусту», он один из немногих, чье появление никак не связанно с Эммой и не имеет к ней никакого отношения, хотя и был написан во времена пика нашего с ней романа под великолепное настроение одним чудесным солнечным утром, которое ныне могу сравнить только с чистым, радостным, лишенным вожделения чувством, которое испытываю к Берте, дочери Эммы и Шарля. Утро, пусть даже выдавшееся мрачным, объемно, глубоко и полно иллюзий, которые трудно развеять отрицающим покачиваниям вершин деревьев. Ночь, близкое дно ее плоской черноты, вызывают во мне отвращение. Утром я выстраиваю мысленные диалоги с Эммой, пытаюсь ее рассмешить, думаю, как с толком использовать в этих записках то, что помню и то, что придумалось лишь сегодня, вечером чувства мои притупляются и остается лишь безумная тоска по ней.
«Жизнь по Прусту»:
16
Это был период моего страстного увлечения Набоковым. Я неожиданно для себя открыл, что читал его неправильно — по вечерам, в то время как его книги, как и всякие другие превосходные книги, следует читать исключительно по утрам, когда свежо восприятие, душа открыта для впечатлений и мир образов омыт нервной дрожью познания. Утреннее чтение стало возможным из-за закрытия стартапа, в котором я работал. Других предложений пока не было, и я без угрызений совести мог посвятить все свое время духовному приобретательству, которое, как утверждают, в конечном счете, одно и является оправданием приобретательству материальных ценностей. Это очень удобная точка зрения как для тех, кто обладает материальными ценностями в избытке, так и для тех, кому так и не удалось до них дотянуться.
Но тут и случилось несчастье. Очередной том Набокова я дочитал посреди недели, а ехать в книжный магазин за следующей книгой в среду было бы для меня тяжелым душевным диссонансом, так как книги уже много лет я покупал исключительно в выходные дни. Промучившись до полудня с этой дилеммой, я вдруг подумал (пожалуй, даже — меня осенило), что может быть, и Пруста я читал неправильно. Время было ближе к полудню, — я еще не обедал, кровь и другие жизненные соки не увлеклись еще исключительно пищеварительным процессом и гуляли по телу, питая мозг. Я оценил по десятибалльной системе готовность своего восприятия, выставил ему оценку девять и, воодушевленный и взволнованный, достал из книжного шкафа недочитанных мною много лет назад (примерно семь лет) «Девушек в цвету». Что, конечно, лишь мое произвольное сокращение полного названия книги, которое звучит так: «Под сенью девушек в цвету». Из книги торчала оставленная семь лет назад закладка — банковская распечатка тех времен. Раскрыв книгу и быстро убедившись, что героев и идеи романа я помню только приблизительно, я задал себе вполне естественный при таких обстоятельствах и даже неизбежный вопрос: дать ли формалистскому, начетническому началу возобладать в себе и читать от закладки или проявить добросовестность — начать книгу сначала? Но «Под сенью девушек в цвету» это вторая книга романа «В поисках утраченного времени», а значит, если быть добросовестным до конца, то начинать нужно с первой книги — «По направлению к Свану», содержания которой я уже совсем не помнил, кроме разве что факта, что Сван, кажется, еврей или с еврейством как-то связан. Да и об этом напомнил мне Набоков, упомянув Свана в связи с происхождением своей героини. Тут мне стало ясно, почему вот так, в среду, я вдруг подумал о Прусте. Это Набоков толкнул меня под локоть. Еще некоторое время я колебался. Но я твердо знаю о себе, что человек я решительный и в подобных ситуациях, требующих нелегкого выбора и трудных решений, никогда не говорю себе: «Я подумаю об этом завтра». Стоит этой женской мысли появиться в моей голове, как я переполняюсь энергией и решительностью и, подобно Александру Македонскому, делаю мгновенный выбор — рублю свой гордиев узел решительным и острым мечом воли. Вот и теперь: я сначала захлопнул книгу, а затем тут же раскрыл ее страниц на пятьдесят после закладки и, как выражались в старинных романах, целиком погрузился в чтение.
И вот что я прочел. От первого лица герой книги повествовал о трудном расставании с матерью перед поездкой (на отдых?) в поезде. Судя по тому, что в поезде герою предстояло ехать с бабушкой, я заключил, что герой молод, из того же, что врач посоветовал герою выпить пива или коньяка, чтобы преодолеть волнение перед предстоящей поездкой (бабушка не одобряла этого совета), можно было предположить, что герой — не ребенок. В самом деле, неужели французский врач посоветовал бы ребенку выпить для обуздания чувств пива или коньяка, да еще без одобрения бабушки? В поезде герой смотрел на синюю оконную занавеску, перебегал от окна к окну, чтобы мысленно собрать воедино разорванную колеблющимся поездом цельную картину мира, а на остановке окликнул девушку, предлагавшую проезжающим путешественникам молоко в кувшине. Она не успела к нему со своим молоком, но герой еще долго лелеял ее образ в душе, мысленно устремляясь к нему и воображая встречи с этой девушкой в окружении чудных пейзажей, неотъемлемой частью которых представлялось очарованному герою мелькнувшее в его жизни явление девушки с кувшином молока.
На этом месте я отложил книгу, поскольку был уже эмоционально переполнен прочитанным, безнадежно заражен им. И уже знал, что в предстоящие выходные не поеду за Набоковым. Я — на крючке у Пруста, этот крюк засел у меня под ребром, и мне не сорваться с него. Меня неожиданно и глубоко потряс метод Пруста — это возбужденное видение мира с его океаном бесчисленных и удивительных деталей. Я просто не мог не последовать за этой путеводной звездой, ярко осветившей вдруг мою словно пребывавшую